Холодеющими устами отец Гурий повторял стих древнего пророчества:
«…Дева в грозе, в море бурном, кипящем зачнет дитя… На святом острове… Возьми, о целомудренная Сияна, под свой покров это грядущее дитя. Земля и Море во всей своей необъятности ждут его, и Небо со своим глубоким сводом. Колеблется на оси потрясенный Мир, и вся Природа дрожит в надежде на Человека…»
Отец Гурий теперь вовсе не спал и не ел. Молитва и чтение Книги питали его нетелесным хлебом. Явленные ему картины он не сумел бы пересказать словами. Образы и символы принадлежали иному миру. Из этого мира он, как молния, когда-то был ввержен в земное лоно и заперт в человеческую плоть. Образы эти были непонятны ему самому, но, по словам Книги, именно он должен был передать пророчество людям.
Он долго не решался приступить к новому делу, опасаясь всегдашнего сопротивления, которым материальный мир встречал любые его усилия. В этом упорном сопротивлении таились месть и насмешка.
Все добрые зачины рождаются на рассвете. Еще с вечера с помощью верши-самолова отец Гурий наловил рыбы. Добрую половину улова он отпустил обратно в озеро. В садке оставил только остроперых ершей и щук — яростных и ненасытных озерных пиратов. Вычистив рыбин, он стал вываривать уху, отцеживая раствор через худую, сквозящую на свет ткань-серпянку. Час за часом кипели в ржавом ведре рыбьи хвосты, ныряли и вновь выпрыгивали зубастые головы, плескались жирные перламутровые плавники. Отец Гурий терпеливо вымешивал пахучее липкое варево. К вечеру в ведре вызрел тугой студенистый комок.
Утро следующего дня застало его на озерном берегу. Отец Гурий неторопливо перебирал плоскую озерную гальку, выискивая обкатанные куски известняка. Не щадя сил, монах толок деревянным пестом желтоватый мел и растирал его между самодельными камушками-жерновами в тонкий летучий порошок.
Он был занят трудом, которого не знал прежде, но работал уверенно и умело. Замесив толченую известь святой водой, отец Гурий остругал липовую доску и вырезал в ней неглубокий ковчежец. Это была зыбка, колыбель для образа, который должен был родиться под его рукой. Доску он долго шлифовал озерным песком, березовой золой, тер мягкой ветошью и стеблями хвощей, пока она не залоснилась, как полированная кость. Спасительный свет прольется в мир через его икону. Не мертвое письмо, плоская вязь красок, а животворящее чудо. Почему мусульмане не пишут икон? По завету пророка, писать иконы мог только тот, кто сотворит не картину, а истинный свет. Но кому по плечу открыть окно в горний мир? А без этого любой образ — только отражение отражения.
Отец Гурий с неизведанной прежде нежностью выласкивал ладонями теплое тело дерева, и оно впитывало его горький пот, и озерную воду, и огонь молитвы. Из нательной рубахи он выкроил прямой широкий лоскут; на свет изношенная ткань была почти прозрачна, как прозрачно и выношенно было его тело. Льняной саван он наложил на светлое древесное тело и закрепил рыбьим клеем. Затем, намешав мел с клеем, он щедро промазал паволоку. Разровнял ножом, растер ладонью, смоченной святой водой, обсушил дыханьем, осторожно вынес на скудное солнышко и оставил до первых звезд. Утром следующего дня основа для иконы была тверда и светла, как алебастр. Кисточку он собрал из птичьих перьев, найденных на берегу. Оставалось добыть краски и сделать какое-то подобие карандашей. Чтобы приготовить угольные карандаши, он мелко нарубил березовых веток, обмазал палочки глиной и перекалил в жаре костра. Краски он решил изготовить из толченых озерных камней. Черно-бурые кремни и железняки, красная, голубая и желтая глина, желтовато-телесный мел, перламутровая пыль со створок перловиц — почти вся духоносная палитра русских икон была собрана им на берегу. Красочную пыльцу он тщательно затер на лампадном масле.
Две ночи отец Гурий растирал краски пальцами, переливая самого себя в будущий образ, чтобы как на скорбной пелене-плащанице прочли люди и его едва различимые черты. Он зачинал, вынашивал, наполнял собою дитя, что должно было родиться в липовой колыбели, вспоминая слова пророческой Книги: «…В липовой крестьянской зыбке Сын Спасенья опочил…»
Не было лишь алой краски, но когда понадобится ему этот жаркий, жертвенный свет, он возьмет для него свою кровь.
Несколько дней он не решался приступить к работе, ждал особого знака, разрешения. Потом, обессиленный ожиданием, в несколько штрихов набросал контур детской фигуры, сидящей на троне. Он думал написать образ Спаса Эммануила, младенца на престоле Сил, но иное повеление было сильнее. Затаив дыхание, он прописывал цветовые пятна, пробеливал лик жидко разведенным мелом, выплавляя тонкие детские черты. Под его неумелой кистью рождались младенческая нежность и невинность и непреклонный огонь синих глаз. Вокруг царского трона белели снега, и единственный солнечный луч разрезал мрачную пелену облаков и золотистым потоком сходил на голову ребенка. Этот державный младенец был грядущий спаситель Руси, вымечтанный, вымоленный, вызванный молитвами поколений. С детских плеч на снег глубокими складками ниспадал алый плащ. В руках ребенок держал Книгу.
* * *
— Кобылка, ты? — Вадим с изумлением рассматривал давнего друга, запросто сидящего у его изголовья на вертящемся табурете.
Тот в ответ сверкнул улыбкой. Опершись на край кровати, он прокричал на ухо Вадиму, плохо слышавшему, как после контузии:
— Куда же ты полез, Айвенго доморощенный? Ну, вставай, хватит нежиться, пойдем промнемся по садику.
Вадим с трудом вылез из продавленной постели, неуверенно шатнулся, едва успев опереться на худое, но крепко слитое плечо друга. Вдвоем они побрели по коридорчику в распахнутый яблоневый сад.
Было влажно после недавней грозы. Они медленно прошли оглушенный ливнем сад, за садом белела березовая роща. Валентин сел у корней березы, прижавшись спиной к дуплистому стволу. Вадим лег ничком, жадно втягивая дух просыхающей земли, ее живое тепло и сырую свежесть.
— …Еле-еле доперли тебя втроем. Спасибо, «Ролекс» не подвел, просигналил, а то бы тебя уже мокрицы дожевывали.
— «Ролекс»?
Валентин смущенно хмыкнул и прикусил длинную пушистую травинку. Прищурившись, он смотрел на закатное солнце, и Вадим впервые заметил длинные сухие морщинки на его висках.
— Ну, прости, что не предупредил… Но ты, пожалуй, отказался бы от нашей надежной охраны. Никакого передатчика в часах нет, можешь не переживать за «тайну переписки». Твоя интимная жизнь сохранялась в секрете — это гарантировано. На пульт выводится только частота и наполнение пульса, давление и прочая ерунда, ну и радиомаяк, чтобы можно было отыскать «абонента» на земле или даже под землей, как в твоем случае.
Вадим торопливо сорвал с руки часы и наотмашь зашвырнул в крапиву.
— Ну, не злись, я же берег тебя. Главное, что ты ничего им не сказал…
— Тогда я еще не знал, что такое «коридор», который они так яростно ищут. А то бы они вытрясли из моей головы все! Понимаешь? Все!!! В несознанку с ними играть наивно! И ты, сука, все знал!
Минут через пять Вадим совладал с собой, но голос остался прогорклый, сорванный короткой истерикой:
— Зачем им нужен «коридор»?
— Не «коридор», а нечто в конце его, так сказать, мистический свет в конце туннеля… Возможно, это некая реликвия.
— Камень с Ориона?
Валентин с удивлением посмотрел на друга и даже хмыкнул от неожиданности. Он не привык к несанкционированной проницательности своих «абонентов».
— Так зачем им этот камень? — настаивал Вадим.
— А ты сам не догадываешься?
Вадим помедлил, собираясь с мыслями:
— Камень — откровение, дар предков. Пока нация обладает этим сокровищем, она непобедима. Алатырь-камень — это приказ выжить нам, русским… нет, не то. Он — наша основа, крепость нашего рода. Наше кровное единство…
— Да, ты почти прав… Откровение, панагия, предмет недосягаемой святости… Но не только! Камень имеет и сугубо практическое значение.