— Динка, срочное дело,— как-то даже взвизгнул Сергей, положив на рычаг телефонную трубку.
— Опять осквернение? — нежилась Динара в постели: смяты простыни, а свеженький майский ветер даже в окно их с Сергеем убежища просочился. Далеко на улице Горького, у Моссовета, играет оркестр: «Пусть ярость благоро-о-одная вскипает, как волна-а...»
Очень-очень любил Сергей, когда Динара отдавалась ему под утро, в сером сумраке предрассветном. Тогда узенькое породистое ее личико, делающее ее на японку похожей, неожиданно становилось широким, раздувались ноздри, и веяло от нее дымным азиатским кочевьем, степью весенней, травами. Вдали горы белеют вершинами. Неподалеку табуны, а в высокой уютной юрте — юная казашка с проезжим офицером-гяуром, уж такую поэму про себя и Динару сочинил Сергей, старший оперуполномоченный, капитан государственной безопасности. И стонала Динара, скосивши глаза на лице, которое неожиданно становилось лунно-широким: «Еще, милый! Еще, сильней ты мой, мой красавец! Еще-ее!» И к нему приходил огонь, тек откуда-то с плеч, растекался, пронизывая все тело, выплескивался. «Гераклитов огонь,— рычал он,— начало всей жизни...» И охватывало обоих бла-жен-ство. На казенном же языке называлось все это моральной распущенностью, в лучшем случае — не-ус-той-чиво-стью. На жаргоне же — аморалкой. Или ласково, на московский манер: аморалочкой. Да еще и в секретнейшем служебном объекте!
— Осквернение? — повторила Динара капризно.
— Нет,— сказал Сергей, и лицо его напряженным сделалось,— Осквернение — ладно б, праздники, дело обычное. Аполлон забарахлил, такое, брат, дело.
— А что значит «забарахлил»? Не мотор же он, а вроде бы бог.
— К сожалению, не мотор. Не в себе он, под градусом, и лабать в таких случаях стро-жай-ше запрещено.
— Неужели упился? Так он что же у вас: Аполлон или Вакх?
— А мы разве не такие, как все? Я тебе тыщу раз объяснял, из себя мы непогрешимых не строим. Как в других учреждениях, так и у нас бывает.
— И что делать? — Динару холодок охватил: начала о чем-то догадываться!
— Богом стать, какой смертный о таком не мечтает? А я смертный, Динарочка.
— Предлагали лабать? Аполлона?
— Намекнули.
— А ты?
— Попросил полчаса подумать. Соглашусь!
— Серёженька! — И вскочила с постели.
— Что «Сереженька»? Ты пойми, я об этом мечтал, все-то грезилось мне: Аполлон. Есть такая гипотеза: когда шибко искренне коллектор объект лабает, проникается духом объекта, то какие-то частицы дарований объекта к нему переходят. Если Пушкина, Повесу, долго лабать, самые тупицы да охламоны начинают стихи карябать. И притом, говорят, хорошо получается. Не печатают их, правда, потому что протест там, вольномыслия много или мистики разной, но хвалят. А кто «Облако в штанах» полабал, те по-новому пишут, в модернисты идут или в постмодернисты. В Аполлоны нарочно тупиц подбирали; понимаешь, если интеллигент какой-либо да еще и от бога поднаберется, тогда мало ли что учудить он захочет, покровительствовать искусствам, положим, у нас им партия покровительствует, никаких Аполлонов не нужно. Так что тех, кто поинтеллигентнее, в Аполлоны не допускали, воздерживались. А сегодня, считай, выпала мне удача. Звездный час мой! Пойду!
— Я с тобой! — женской нежностью всплеснулась Динара.— Уж как хочешь, а я с тобой!
— Да ты что? Куда же ты, на колесницу полезешь? Так тебе там места не предусмотрено. Музой, что ли?
— Нет, я так, позади. За колесницей твоей. Притаюсь за колесом, тихо-о-онечко буду сидеть. Там должно быть красиво-о-о! Москва, площадь. И салют хорошо смотреть. Заступать тебе надо когда?
— Все объекты, как правило, в полночь сменяются, с последним ударом курантов. Аполлон — исключение, в честь того, что бог солнца,— в полдень.
— А прохожие? Москвичи и гости столицы?
— Отвлекающий маневр предусмотрен, даже несколько. А бывает, наши девушки-лейтенанты из ЦУМа киоск прикатят на площадь, вроде бы продавщицы они. Детские колготки продавать начинают, тут, Динарочка, не до бога становится, сумасшедший дом начинается. Нет колготок — скандалы придумываем. То троллейбус съедет на тротуар, то драка. Двое наших, из группы прикрытия, спор заводят, ярятся. Хрясь по морде! Гам, визг, милиция. Толпа собирается, в небеса в такие моменты ни один дундук не посмотрит, все внимание на дерущихся устремляется. А как только кончается драка, тут-то и начинают глазеть. Было даже: «Аполлона бы постеснялись!» — одна тетка сказала, учительница. Полчаса про Аполлона талдычили, лишь бы побездельничать; психоэнергия и накапала. А сегодня день никак нельзя пропускать, план срываем.
— Но есть же и подлинник?
— Что уж подлинник! Прометей, он не зря поработал, уволок у богов их огонь. Сказать проще, он тайну их выведал, первым в мире лабухом стал; он методику сбора психоэнергии профессионально разведал и открыт ее, людям. И теперь весь Олимп их, все боги вместе за рабочую смену столько ПЭ не возьмут, сколько дельный лабух за час.
— Тебя в полдень поставят? Ой, как интересно-о-о!
— Ровно в полдень. Мне что, Динарочка, важно? Богом быть — это раз. А второе — в управлении кадров мне сегодняшнее запишут в активный баланс, добровольный выход на пост исключительной трудности приравнивается к подвигу, такая традиция. И тогда уж придираться не станут, если я...
— Если что?
— Если я с женой разведусь.
— Ой, не надо!
— Как «не надо»? Ha-до! Мы с тобой жить друг без друга не можем, я хочу, чтобы все открыто и честно было. А сейчас попробуй в управление кадров сунься с одной только мыслишкой о намерении разводиться и по-новой жениться — съедят и косточки выплюнут.
— А опасно это, быть Аполлоном? Высота же там жуткая!
— Там страховочный пояс есть, цепь такая, ее снизу не видно.
— Будешь, значит, на цепочке привязан? Как собачка? А потом понравится тебе, перейдешь в профессиональные лабухи. Мы распишемся, я тебя буду ждать; обед приготовлю, постель,— Потупилась,— А где муж, горячо любимый? А его, аки пса, на цепи содержат, да еще и на крыше Большого театра. И пойду я в скверик, сяду на лавочку, стану снизу на тебя любоваться, заодно и ПЭ я подброшу моему псу...
— И не аки пес: аки бог! Ты ж сама говорила: мечта всякой женщины — богу ртдаться...
Зазвонил телефон. И снял трубку Сергей и назвал себя кодовым именем. Выслушал какой-то вопрос и ответил:
— Да, товарищ седьмой... Да, согласен. Готов выполнить любое задание 33-го отдела Комитета государственной безопасности!
И упали они оттуда, оба упали: Сергей и Динара.
А потом, за ними,— и лошадь, один из коней Аполлоновых. Может статься, впрочем, что сначала лошадь упала, а потом и они: потянула их за собой. Не знаю. Ох, не знаю, потому что меня же, как говорится, там не было.
Но свидетелем я все-таки оказался; вернее, почти свидетелем. Годовщину Великой Октябрьской сынок Вася встречал со мной, Первое мая — с мамой. А девятое, День Победы — снова мой день.
Мы салют пошли посмотреть, внедряясь в гущу народа, на Красную площадь. Толчея непотребная, разумеется; гул толпы. Иноземцы шныряют, блицами щелкают.
Вася мой салютов с младенческих лет почему-то побаивался, я хотел его приучить к ним, чтобы рос он обыкновенным московским мальчишкой — из тех, что при первых же залпах наперегонки несутся куда-нибудь поближе к орудиям и истошно вопят: «Салю-ю-ют!»
Баббах! — в небо первые ракеты, белые, сиреневые и розовые.
— Как цветочки,— лепечет сын.
— А ты, Вася, больше не будешь бояться цветочков?
Помалкивает, только слышу: виновато сопит.
Бабахх, траххх! — теперь голубые и алые. И еще раз. Еще!
И приободрился народ. Подтянулся. Кое-кто улыбаться начал: это уж потом вольномыслием зараженные отщепенцы додумались и Победу сорок пятого года под сомнение ставить, может, дескать, лучше ее и не было бы? А еще недавно именно за этот праздник цеплялись, понимая, предчувствуя: он — последнее, что у нас остается бесспорным, устойчивым, радостным.