Тут моя собеседница обрушила на меня водопад специальной судебно-медицинской терминологии: «проникающее ранение в область... повреждение мягких тканей... разрывы...» Говорила она с трудом; вероятно, многие замечали: человек, потрясенный тяжким горем, да еще и волнующийся, начинает чувствовать, что рот у него немеет, губы деревенеют. Из невнятного рассказа, впрочем, я понял главное: мой коллега-эстетик был убит, и притом был убит он диковинным образом, в него выстрелили из... лука, стрелой. Двумя стрелами, угодившими в спину и проткнувшими беднягу насквозь, так что первая стрела пронзила сердце, а последующая была выпущена безо всякой необходимости, лишь на всякий случай, для верности.
Паду ли я, стрелой пронзенный,
Иль мимо пролетит она,
— машинально вспомнилось мне из «Евгения Онегина» Пушкина, и моя собеседница без труда мою мысль угадала.
— Да,— сказала она, комкая в руке носовой платок,— не пролетела стрела. А «Евгения Онегина» мой муж очень, очень любил, много знал наизусть, читал сыну; у него же остался сын от первого брака, Вася, Василий. А теперь вот...— И она опустила глаза, красивые, ясные, поглядела на свой живот, в коем явно теплилась жизнь человечка, обреченного прийти в наш мир сиротою.
Мама будущего сиротки появилась у меня неожиданно: позвонила, представилась Людмилой Александровной, женой моего коллеги, недавно, как она мне сказала, умершего. Настоятельно просила о встрече.
Ее мужа я едва-едва помнил: мы с ним были знакомы достаточно формально, внешне: раза два встречались в застойное время в МК КПСС на инструктажах для преподавателей искусствоведческих дисциплин; скучали, позевывали, переглядывались. Инструктаж окончился, народ повалил в фойе. Нас представили друг другу. Коллега читал мои книги и помнил о мерзком скандале, разыгравшемся по поводу одной из них еще в годы правления Никиты Хрущева (либеральная гуманитарная интеллигенция показала себя тогда, смею думать, не лучшим образом). О скандале и о всяческих муках, которые с упоением причиняли мне мои ближние, вскоре забыли; и мне было отрадно, что забыли не все. Коллега — мне показалось, что искренне,— твердил мне, что он очень верит в меня и что сам он изведал немало отвержения и непризнанности. Его кто-то окликнул, мы наспех простились. Потом встретились снова — там же, в МК. Раз-другой — на спектаклях Театра на Таганке, в антрактах, в буфете. И опять промелькнули невысказанная близость, даже родство: театр, устроенный для того, чтобы продемонстрировать Западу терпимость партийной верхушки, не влек к себе ни меня, ни моего памятливого читателя. А затем мы расстались на долгие годы. И надо же!..
— Муж вас очень ценил,— немного успокоилась Людмила Александровна,— и однажды полушутя он сказал мне, что в случае его смерти он хотел бы доверить вам... Как и вы, он оставался нереализованным, не высказавшим того, что хотел бы сказать, в таких случаях люди вправе рассчитывать на поддержку одних другими, такими же. Плюс еще одно обстоятельство...
И Людмила Александровна приоткрыла завесу над проблемой, в суть которой никто до сих пор не вдумался, хотя здесь налицо циничное, варварское ограбление вдов и сирот, тех несчастных, которых обычно щадят даже профессиональные уголовники, воры в законе. Но у них свой закон, а у нашего государства свой, не знающий жалости и к тому же продуманно направленный на приостановку развития и роста национальной культуры.
Знает, ведает ли кто-либо, какой процент гонорара получают наследники умершего писателя, художника-живописца, композитора или кинематографиста? Или так: какой процент гонорара отчуждается у них в качестве взимаемого государством налога? За колонками цифр, когда-то промелькнувших в газетах, мы не видим откровенного грабежа: с обездоленных дерут 95% заработанного их мужьями, отцами. Оставляют же им 5%.
— Я придумала,— по-девичьи улыбнулась вдова.— Бесчеловечный закон можно обойти стороной. Но все будет зависеть от вас, и уж вы не сочтите, пожалуйста, мое предложение за нахальство...
И она изложила мне хитроумный замысел: я, доцент МГУ, — а уж почтенный, не слишком почтенный или вовсе не почтенный, не знаю, — издаю записки ее убиенного в Ю-ском переулке супруга под своим (!) именем. Бухгалтерии журнала, в который я их представлю, и издательства, которое, может быть, заинтересуется, ими, как она сказала, «без разницы», сотворил ли записки я или кто-то другой. Ее дело выплатить мне гонорар как реальному автору, до какой-то поры живехонькому. Вдруг записками заинтересуются и зарубежные книгоиздатели? Что же, это сделает честь их уму, дальновидности, потому что записки при всем их возможном несовершенстве — это русская современная литература, явленная в какой-то ее еще не открытой ветви. В общем, можно исхитриться и получить гонорары — пусть скудные — сполна, миновавши алчный контроль государства. Я — Людмила Александровна безусловно верит в мою порядочность! — отдам ей условленную часть заработанного ее убиенным супругом, но и обязан буду принять долю вознаграждения.
— Понимаете,— снова улыбнулась она,— я же вовсе не литератор. Я врач, врач-психиатр. Литературу я чувствую, и я вижу, что муж мой писал... Как тут выразиться? Неумело? Нескладно? Может быть. Но он душу вложил в написанное. Я знаю, как вы загружены: работа, семья. Но вы критик, вы литератор. Наконец, все мы русские люди, я верю, вы не останетесь равнодушны к тайнам, которые освещены в записках... покойного. И к предупреждениям тоже. Мы договоримся о вашем вознаграждении, установим свои процентные ставки, справедливые. Да и этих жадюг, согласитесь, приятно будет обставить.
За мою довольно продолжительную жизнь насмотрелся я всякого — я имею в виду исключительно события в сфере нашей многострадальной литературы. Бог сподобил меня быть знакомым с тремя гениальными личностями: Михаил Бахтин, Сергей Параджанов, Эрнст Неизвестный мне дарили свое благорасположение. Я бывал в окружении незаурядных талантов. Молодые поэты, бывало, тащили мне свои первые опусы, я прилежно читал их, но...
Но такое — впервые: чужое выдавать за свое! Плагиат? А с другой стороны: одинокая женщина... ждет ребенка., изнурительная работа врача-психиатра.
— А вы в Белых Столбах работаете? — неожиданно для себя самого вдруг полюбопытствовал я. Моя гостья аж вздрогнула — почему, это понял я позже, углубившись в манускрипт убиенного: там описываются и безумцы, коих препровождают в известное подмосковное богоугодное заведение, в скорбный дом; но об этом я тогда никак догадаться не мог.
— Нет, зачем же? — оправилась собеседница.— Сейчас много медицинских кооперативов, я в одном из них. Я не предлагаю вам наших услуг, потому что область у нас, как вы сами понимаете, деликатная. Но бывает, знаете ли... И тогда, разумеется... Но когда появится маленький, я работать не буду. Два года. Что-то мне, конечно, заплатят; но мы будем втроем: моя старенькая мама, малышка и я. Если рукопись издадут, муж буквально спасет нас от нищеты. Вы же... Я повторяю, наступает время деловых отношений. Время честного слова. Соглашайтесь! И скажите мне, на сколько процентов вы...
Я — в смущении:
— Погодите вы о процентах, я же должен сначала прочесть эти самые... Да, записки, как вы изволили выразиться.
— Ах, конечно, конечно! Я их принесла с собой...
И, не дав мне опомниться, достала из спортивной сумки хлорвиниловый пакет с рекламой сигарет под названием Camel; из него — толстенную папку:
— Вот,— сказала,— читайте.
Я покосился на папку, раскрыл ее. Полистал. Машинопись сбитая, а какие-то куски написаны от руки. Перечеркнуто много, многое подклеено. Есть вообще разрозненные листочки: ни конца, ни начала. Но именно хаотичность записок сообщала им какую-то подлинность; я почувствовал: надо прочесть.
Отодвинул папку, погладил ее ладонью:
— А скажите, раз уж вы об этом мне стали рассказывать... Его, вашего мужа, как же? И стрелами почему? Ночь, Москва в перепое, я же знаю новогоднюю ночь. И идет человек по Ю-скому переулку, а его из лука...