«Старец», Лев Николаич Толстой, тоже, могу сказать, не нужен. Ан нет, нужен! К нему ночью, и то пьяненькие, писатели пробираются, шастают — ресторан-то рядом. Перепьются — и ко Льву Николаичу. На завистников сетуют, на интриги в издательствах. Вразумления испрашивают: эпопеи писать всем хочется. А уж днем, как ворота Союза советских писателей отворяются, не бывает покоя графу: и экскурсии посещают, и различные инородцы глазеют. Нет, его лабать, говорят, одно удовольствие!
На Мясницкую громыхаю, в метро: «Жигули» оставил у дома. Правда, некоторые лабухи, заступив на дежурство, машины свои ставят подле себя, так надежнее. Говорят, будто случай был: Гоголь, а по-нашему Нос, новый Гоголь, стоял на Арбате, в начале бульвара; свою «Волгу» приткнул у молочного магазина, неподалеку, поглядывал. Ночью двое подкрались, стали отвинчивать задние фонари. Глянул он и, хоть рот у него отвердителем скован, не покраснобайствуешь слишком уж, не стерпел, стал бубнить с высоты своего пьедестала: «Архиплуты! Протобестии! Надувайлы мирские!» Оглянулись ворюги, уставились на него. Только того и надобно было великому сыну России: сердце екнуло, триста эргов сразу дали ворюги (опытный был!). Басом — органы речи уже стали работать — их укоряет: «Протобестии, надувайлы! Да я вас огнем сатиры, фельетон настрочу и в комедии выставлю!» Наутек припустили, вдоль бульвара.
Громыхал я в метро, вечером народу поменьше. Ехал, с чувством скрытого превосходства на пассажиров поглядывал: «Ничего-то не знаете вы, сидите, подремываете, а как встану я... То есть как сяду... Поглядите вы на меня, потечет из вас, голубчиков, на меня драгоценная психоэнергия...»
Тетка, охраняющая первый вход в наш УГОН, в достопамятный вечер дежурила, славная старушенция, с медалью «За трудовое отличие». И один лейтенант на втором контрольном посту мне попался знакомый. Не приученный особенно разговаривать, он, проверив мой пропуск, деловито, помню, предупредил: «Эскалатор сегодня у нас отключен, техосмотр. Вам придется пешком...»
Пешком так пешком. Я спускался, от нечего делать считал ступеньки. Насчитал пятьдесят и сбился. Дверь открылась, в УГОНе меня поджидали, радостно встретили.
— Теперь так,— сказал Леонов, Леоныч, как мы стали его величать промежду собой.— Теперь ваше слово, товарищ маузер. Отвердитель будем вам впрыскивать здесь, для начала в уменьшенной дозе. Здесь же примите и крепительное, так на первых порах поступим. Сперва жребий, посты все хорошие, легкие, о них опытные коллекторы денно и нощно мечтают, но даем мы их исключительно практикантам да ветеранам, кому на пенсию выходить. Гримировку тоже вам сделают: парики; если надо, и бороды всем. Лев Николаич Толстой или Маркс... В лучшем виде предстанете. Дежурство суточное, в полночь заступите, ровно в полночь и сменят вас. Скажу прямо: руки, органы речи оставим свободными, с провоцированием, однако же рекомендуется быть осторожными, провоцирование вам обеспечено будет со стороны. В группу провоцирования назначаются курсанты Люциферова Любовь Алексеевна и Любимова Лада Юльевна, уж их дело, что они исхитрятся придумать; я, к примеру, могу сказать, что цветочки можно Карлу Марксу взволнованно выложить; хотя этот прием не оригинальный, но ввиду первомайского праздника вполне можно. Только темперамента надо при этом побольше, побольше: принесли цветы приехавшие с периферии трудящиеся к монументу основоположника... Да, научного, стало быть, коммунизма; воздать дань сердечного уважения сочли делом необходимым. Одна скажет: «Он выковал нам строго научную теорию прибавочной стоимости». А другая... Другая тоже что-нибудь скажет, только надо больше на научность марксизма налегать, пропаганды нам не надо, декларативности. А на-уч-но-е что-нибудь. И — цветы. А после за них счет поставите, вам оплатят, не сомневайтесь. У Толстого, у Старца, о толстовстве можно поспорить, но тут ленинские работы о нем упомянуть не забудьте, положено. И опять же помните: рядом Союз писателей, вдохновения просят, а иной раз вовсе до неприличия дело доходит, клянчат. Подвернется писатель, гм... в предпраздничном состоянии, можно в спор с ним вступить, попенять, погрустить: дескать, почему сейчас так не пишут? Психология, диалектика души, то да се. Словом, действуйте, Люциферова и Любимова. А теперь — жребий, жребий. Жребий брошен, как сказал Юлий Цезарь. И спокойненько, не волнуйтесь, это я волноваться должен.
Мне достался... Островский! Удача! Начинать с Карлуши мне не очень светило, сидеть сиднем во дворике доходягой Гоголем монумента Андреева — тоже.
Маркс, к немалому моему удовольствию, выпал Лаприндашвили: жребий снова свел меня с этим немудрящим выходцем из Сванетии. Значит, будем мы возвышаться друг напротив друга, друг на друга поглядывать. Элегантным же дамам предстояло непринужденно прогуливаться между Малым театром и сквером, останавливаться у наших подножий. А ввиду того, что дело это по ночному часу рискованное, «Метрополь» всегда был известен как место фланирования ночных дев, дамам будет придана группа охраны, ГРОХ: молчаливые молодые люди в низко надвинутых шляпах, в затемненных очках, в одинаковых коротких плащах.
Чуть начнет к легкоранимым дамам клеиться ищущий острых ощущений командированный из далекой глубинки хозяйственник или подгулявший темнокожий стажер из Университета Лумумбы, молодые люди сумеют встать на их пути ко греху, одним видом своим показывая, что, пожалуй, разумнее им исчезнуть.
Появилась... Батюшки, как я был изумлен: врач-грузинка, которая осматривала меня на медицинской комиссии, восхищалась моими аккумулирующими способностями и сулила мне место на вершине Казбека. Улыбнулась: узнала. Но прижала палец к губам, разложила стерильную салфетку, флаконы со спиртом, с отвердителем и с розовой жидкостью, это и было крепительное. Отвердитель вливала в вену, а крепительное оказалось мятно-прохладным и на вкус сладковатым. Незаметно нарисовался гример, совсем еще юноша в сером халате, кое-где заляпанном краской под бронзу. Деликатно взял меня за подбородок, запрокинул мне голову. Я почувствовал себя бородатым. А вообще-то передать, что я ощущал, превращаясь в драматурга Александра Островского, трудно. Да и надо ли пытаться передавать? Я вживался в образ; и, по мере того как я становился им, какие-то фигуры у меня перед глазами поплыли: и купцы в суконных поддевках, в сапогах бутылками, и дородные девушки, а за ними суетливые, говорливые свахи и кочующие по Руси скитальцы-актеры. Нас о чем-то подобном предупреждали: вливанию отвердителя сопутствует легкий гипноз; и повесе, Пушкину, начинает мерещиться что-то из «Капитанской дочки», мелодичнейшие стихи, непристойные строфы «Гаврилиады». Трудно в роль Лукича входить: видятся партийные съезды и конференции, неотступная клуша Надежда Крупская; пенсне Троцкого сверкает, исторгается дым крепчайшего тютюна из трубки Сталина-Кобы. Это мне довелось испытать потом, но пока я чувствовал себя драматургом, посылающим луч света в темное царство.
Итак, я уселся в кресло. Смешно, что стоит оно под открытым небом, на площади. Это, полагаю, дефект всех без исключения сидящих изваяний, статуй, неправдоподобие пол-но-е! Понимаю, как мог оказаться на площади или на перекрестке конь; отчего столбом остановился здесь полководец или поэт, это тоже объяснению, как бы то ни было, поддается. Но как оказалось на площади... кресло? Тем не менее на площади оно оказалось, и сижу я посиживаю. Справа от меня Большой театр, прямо скверик с веселыми яблонями, но листочки на них не распустились еще, хотя скоро, надо думать, распустятся. Слева... Слева, вижу, тоже «Аварийная» подкатила, у Карлуши притормозила и тотчас же плавно отъехала: ага, значит, и Лаприндашвили водрузили на пьедестал. Светофор подмигивает мне игривейшим образом.
Поглядел я и вверх. Аполлон — пост труднейший: там же кони участвуют с отвердителем, передние ноги взбрыкнув; человеку, ему стоймя стоять надо, и как только лабух справляется (Боже, Господи великий, не знал я, не знал, какой трагедии доведется мне быть вскоре свидетелем). Аполлон подсвечивается снизу, вся группа стоит незыблемо: может, бог, но может, и лабух, только высшей, полагаю, категории лабух.