— Прости, старик!
17
Бесконечный мир был бел ослепительной, сияющей белизной, и меня в нем не было. Белое безмолвие Джека Лондона. Тишина. Вечный покой. Ощущение такое, что находишься в середине ничто, не имеющего начала и конца, в самом центре никогда. На триллионы мегапарсеков вокруг ни пространства, ни времени, и я против этого ничего не имел…
Не имел?.. Но как же так, не иметь ничего против — значит иметь сознание, которое, худо-бедно, к тебе возвращается! Я на это не подписывался. Не звал его и вообще прекрасно без него обходился! Без сознания проще жить, многие знают это по собственному опыту. Никто при сотворении мира не поинтересовался на этот счет нашим мнением. Наделяя нас им, Господь, возможно, имел в виду нечто конкретное, но не мог не знать, что и его, как и все прочее, мы извратим и приспособим к собственным нуждам. В конце концов, элементарно нечестно, чтобы так вот внезапно, без предупреждения…
Окружающий мир, несмотря на мой протест, начал тем временем проявляться. Приблизительно так, как это происходит с опущенной в кювету с химикатами фотопленкой. Видеть его я не мог, хотя бы потому, что не хотел на него смотреть. Лежал, плотно смежив веки, понимая, что долго притворяться не удастся. Как нельзя быть чуточку беременным, не получается находиться немного в сознании. Стоит ему самую малость появиться, как в пробитую в борту брешь устремляется океан действительности, и все, ты пропал.
Но это еще полбеды, с наличием в обиходе сознания можно как-то смириться, а что делать с воспоминаниями? Рассаживаясь вокруг волчьей стаей, они ждут, когда ты ослабнешь, и тогда уже снисхождения не проси. Без них человек свободен, словно птица, с ними — раб собственного «я», а это худшее из рабств, с которым даже ООН справиться не может. Не по своей воле пришли мы в этот мир, но презумпция невиновности здесь не работает.
Но и этого Создателю показалось мало. Зная о врожденной человеческой лени, Он, опережая Зигмунда Фрейда, придумал либидо, вот миллиарды несчастных и маются, ищут в свободное от похоти время смысл выданной им напрокат жизни.
Вместе с воспоминаниями появлялись и чувства, и первым из них было недоумение. Пахло чем-то медицинским, похожим на камфару. Сомнений не было, я находился в больнице, но как и когда загремел на койку, понятия не имел. Прошлое виделось смутно, струилось и дрожало, словно в потоках воздуха в знойный день над асфальтом. Для возвращения в мир и обретения полной ясности можно было попробовать открыть глаза, но именно этого я делать и не хотел. Пока рефери на ринге выкидывает пальцы, у поверженного боксера есть несколько секунд, чтобы прийти в себя и оценить ситуацию.
Прислушался. Ровный, гудящий звук доносился словно из созвездия Кассиопеи. Жизнь в мое отсутствие, как ни странно, продолжалась, но я был не в претензии. Мне еще только предстояло занять в ней свое место, и спешить с этим я не собирался. Хорошо новорожденному, думал я, ощущая свое распростертое на простыне тело, ему дается время адаптироваться, мне на такую милость рассчитывать не приходилось. Стоит ребенку появиться на свет, как к нему слетает дежурный серафим, проводит над лицом младенца ладонью, и тот забывает все и начинает жить с чистого листа. А что забывать — имеется. Ученые выяснили, дети в утробе матери видят сны. Я бы тоже не отказался вымарать кое-что из памяти жирным фломастером, только кто ж ко мне прилетит? Разве что дворник с метлой, проведет заскорузлой ладонью над небритой физиономией и, дыхнув свежим перегаром, даст пинок под зад: хватит валяться, вставай, в книгах пишут, жизнь прекрасна.
Но полно развлекать себя прибаутками! Пора было скрепя сердце принять действительность такой, какая она есть, и я приготовился это сделать, как вдруг различил в звенящей тишине шаги. Это заставило меня повременить. Вернуться в жизнь я всегда успею, не стоило упускать шанс узнать, что вокруг происходит. Человек, судя по всему, шел энергично, но припадал, похоже, на ногу. Я весь обратился в слух.
Тихо скрипнула дверь, шаги приблизились. Дыхание вошедшего было прерывистым. Где-то совсем рядом, вставая, отодвинули стул. Приятный мужской голос, каким романсы под гитару петь, тихо спросил:
— Как он?..
Я вспомнил все. Разряд дефибриллятора был детской шалостью в сравнении с моим потрясением. Сердце оборвалось. Трудно было придумать что-то более жестокое, чтобы вернуть меня в сознание, если бы я в нем не находился. Вопрос доктора предназначался сидевшей в изголовье кровати законной Любке! С плотно сомкнутыми веками я видел происходящее так же ясно, как если бы участвовал в их разговоре. Вспомнил, как, сжимая в руке револьвер, смотрел себе в глаза, каким мягким и податливым был под пальцем курок. В памяти всплыли слова Джинджера о двух возможных исходах покушения… Первый сценарий! Реализовался первый сценарий, в моей жизни все осталось неизменным! В ней были Нергаль и Морт, был написанный Кларой гримасничающий портрет, не было в ней только Вареньки. Не заметив выстрела, мир вернулся на круги своя. Мне стало так плохо, как только может быть на белом свете человеку. Будь ты проклят, причинно-следственный мир, не выпускающий из своих удушающих объятий! И без того небогатая смыслом жизнь потеряла его окончательно.
Звук голоса законной Любки звучал для меня реквиемом:
— Без изменений, док, — сказала она, не утруждая себя необходимостью говорить шепотом, и повторила: — Без изменений!
Ницше похоронил бога, я хоронил свою надежду. Она умерла последней, покинув меня, как покидает погружающийся в пучину корабль капитан. Не было нужды открывать глаза, чтобы представить себе мир, в который мне предстояло возвращаться. Разве может он, тоже вроде бы белый, сравниться с ослепительной белизной ничто? Облупившаяся побелка стен палаты, белые когда-то, обшарпанные коридоры с сестричками в застиранно-белых халатах. Выкрашенная белой краской, пожелтевшая от дыма курилка, помутневший белый кафель туалета, куда с упорством маньяка волокут свои старчески-белые тела те, кого не успели накрыть белым саваном. Почему я должен смотреть на этот паноптикум? Потому, что белый цвет на Востоке — цвет скорби? Или из принадлежности своей к белым воронам, родственницам по жизни обитающих там белых слонов? Устав от насмешек, и те и другие кончают белой горячкой. Да и цвета белого в природе не существует, им надо уметь наслаждаться. Будь я художником, работал бы белой краской по белому, чтобы, глядя на мои полотна, каждый видел свое. Написал бы на зависть Малевичу белый квадрат, Казимиру на это таланта не хватило. Нет и еще раз нет, я не хочу возвращаться в тоскливый серый мир, мне не сделать его кипельно-белым!
Законная Любка между тем замечанием о моей безрадостной судьбе не ограничилась. Поправив отработанным движением прическу, пожаловалась:
— Бредит! Принимает меня за другую…
Я представил себе ее лицо, на нем блуждала неопределенная улыбочка. Слишком хорошо я знал Любку, чтобы не видеть ее в любых ракурсах и при любом освещении. Сохранились и тактильные ощущения, куда же от них денешься. Поднятие руки выгодно подчеркивало линию груди, хотя, возможно, оно было бессознательным. Как и многое из того, что она делала и говорила. Грудь же, надо отдать должное, и без того заслуживала внимания. После десяти лет в браке все мы родственники, так что по-родственному я ее прекрасно понимал и готов был простить легкий флирт у одра готовящегося склеить ласты мужа. Ей надо заниматься устройством личной жизни, а тут такая незадача! И ведь не бросишь бедолагу, люди осудят. Жизнь пролетает, как фанера над Парижем, вот и приходится совмещать приятное с полезным. Тем более что глаз у доктора играет, мужичок в расцвете сил, не беда, что хроменький…
Нарисовать его портрет не составляло труда, врачей на своем веку я повидал. Средних лет, не то чтобы толстый, а упитанный, когда думает, пощипывает двумя пальцами бороденку. Смотрит на мир внимательно, но не без иронии, что свидетельствует о близком знакомстве с жизнью. Она у него монотонная, день за днем одно и то же, а тут красивая женщина. Да и в клятве Гиппократа, кстати, о целибате ни слова. Наверняка подыскивает, какой бы дамочке рассказать анекдот, но попадаются все больше про прозектора и про морг, а это в создавшихся обстоятельствах не совсем удобно.