— И даже не сука, а полное говно!
Помедлив, Джинджер надул обиженно щеки:
— Ну, это вы, батенька, зря! Артиста может обидеть каждый, а зла тебе я не желал. Сам подумай, откуда у меня, да вдруг яд? Таблетка от живота, приходится таскать ее с собой. Давай лучше возьмем еще по пятьдесят и отметим мое воскрешение…
Не обращая на него внимания, я сунул сигареты в карман и сделал шаг к двери, но Джинджер заступил мне дорогу. Придержал за рукав:
— Не лезь в бутылку, трудно будет вылезать! Ну переборщил маленько, с кем не бывает…
— Переборщил!.. — процедил я, пытаясь высвободиться из цепких рук. — Урод ты, русских слов не хватает…
Он слушал внимательно, склонив по-собачьи набок голову.
— А ты их, слова эти, понапрасну-то не транжирь, прибереги для себя! Не я урод, все мы уроды, и ты, Николаша, будешь не из последних. Я — что, я тебя одного обманул, а ты морочишь голову многим, развлекаешь читающую публику своими придумками. Люди и рады развесить уши, им чужими мыслями и чувствами жить сподручней…
Я смотрел на него, не зная, плакать мне или смеяться. Много на своем веку наслушался всякого, но с таким типом повстречался впервые.
— Скажешь, я жесток? — продолжал Джинджер, глядя мне в глаза. — Да, есть такое, только жестокость эта — врача! За километр видно, добрая встряска тебе была необходима…
— Ври больше, много ты в этом понимаешь! — возмутился я такой наглости. — Что со мной происходит, тебе в страшном сне не снилось. Человек не может жить в придуманном мире, а я живу, ко мне приходят герои моих романов, а теперь и их сюжеты…
Видя, что я не собираюсь убегать, Джинджер отпустил рукав плаща и как-то даже призадумался. Наморщил лоб, нахмурил брови, но верить ему я уже не мог, ждал подвоха. Наблюдал с издевательской ухмылкой, как обормот, засунув руки в карманы, раскачивается с носка на пятку.
Спросил вдруг, посмотрев мне в глаза, очень просто и искренне:
— Как думаешь, есть в мире высшая справедливость? Если есть, вам, писателям, придется держать ответ за то, что вторгаетесь в чужую жизнь. Люди — они ведь, как дети, верят всему, набранному печатными буковками, им невдомек, что все это досужие выдумки больной фантазии… — Пожевал губами. — Знаешь, что бы я тебе посоветовал? Найди время, перечти свои романы…
— Это еще зачем? — удивился я.
— Чтобы знать, что тебя ждет в будущем! Сам же сказал, написанное не оставляет тебя в покое…
На улице снова зарядил дождь, сеял, словно через мелкое ситечко. Окутанные моросью фонари стояли в окружении радужных нимбов. Не такая уж плохая штука одиночество, думал я, шагая по пустынной в этот поздний час улице, по крайней мере, не надо никому ничего объяснять. И Джинджер вовсе не шут гороховый, а из породы юродивых, кому испокон века позволено говорить людям правду. Выдумал, конечно, что приставлен ко мне судьбой, но случайных встреч действительно не бывает, каждая из них вносит свою лепту в то, как ты живешь. Не поленился, вышел со мной под сыпавшуюся с неба морось и, как если бы совсем не пил, напутствовал:
— Удачи, старик, она тебе понадобится! А будет плохо, знаешь, где меня найти. — И, похлопав дружески по плечу, добавил: — А плохо будет, в этом можешь не сомневаться…
4
Искусство жить, сказал Джинджер, в умении пройти по грани возможного или что-то в этом роде. Мысль не новая, позаимствованный из определения дипломатии перифраз, но в голове моей засела. Когда-то в первом своем романе я писал, что судьба человека — балансировать между добром и злом, по прошествии многих лет образ ко мне вернулся. Проснувшись утром, я представил себя таким канатоходцем и вдруг почувствовал, что мне хочется писать. Понял, кризис миновал, я возвращаюсь в мир собственных фантазий, в котором только и способен дышать.
На крупную вещь сюжет не тянул, но рассказ из переполнявших меня ощущений имел шанс получиться. Над романом можно работать годами, возвращаться к написанному, вносить правку, а то и перелицовывать, как изрядно поношенную шубу. Можно — все одним миром мазаны — адаптировать текст к изменившейся политической ситуации, подправить в угоду новым течениям характеры персонажей, в то время как рассказ… он все равно что укол шпаги! Или достал до живого, или пустые хлопоты и суета сует. Либо пишется сразу, либо не рождается никогда. Роман можно сравнить со старческой подагрой и ломотой в костях, с методичной работой художника-баталиста, рассказ — это жар и лихорадка, удар кисти мастера японской миниатюры. Разные жанры, роднит их лишь использование буковок алфавита.
Канатоходец, по-английски танцор на проволоке!.. Подушечки пальцев от предвкушения покалывало иголочками, под сердцем дрожала струна. Господи, какое может быть еще доказательство Твоего присутствия в нашей жизни! Не нужно было закрывать глаза, чтобы увидеть, как, раскинув в стороны руки, он идет над пропастью по канату. Над восхищенной, пресытившейся зрелищами толпой, движимый отчаянной решимостью одиночки. Идет, отряхнув прах мира сего с ног своих. Шаг за шагом, стиснув зубы. Только небо над головой с тревожными, рваными облаками, только вера в то, что он это сделает.
Я знал все с первых и до последних слов рассказа, но не торопился впускать их в сознание. Выпил не спеша чашку кофе, выкурил, растягивая время, сигарету и принялся мерить шагами комнату. Включил, потирая нервно руки, компьютер. Раньше писал карандашом, но скоро заметил, что, набирая текст, кардинально его меняю. То, что неплохо смотрелось в грифеле, никуда не годилось в печатном виде. На экран выплыла привычная заставка, но за рабочий стол сразу не сел. Когда станет совсем невмоготу, а душа начнет томиться, только тогда можно разрешить себе коснуться клавиш. Кто-то считает, что слова слагаются из букв, а повествование из слов, это примитивная ложь. Текст сплетается из чувств под звучащую в глубине тебя музыку. Именно она настраивает читателя на нужный лад, хотя известно, что прочтет он и почувствует совсем не то, что ты написал. В этом несовпадении и заключается прелесть искусства и его сущность.
Проходя мимо дремавшего на столе ноутбука, я косился на него с опаской, словно на ящик Пандоры, боялся спугнуть ощущение завершенности сюжета. В рассказе она самое важное. Танцевал вокруг, словно тигр на мягких лапах, нарезал по комнате круги, прислушивался к себе. Пусть по имени ее не назову, но в написанном будет жить Варенька, такая, какой приходит ко мне в моих сладких снах.
Наконец, решился. Опустился с обжигающей пальцы кружкой кофе в кресло. Провел рукой по клавиатуре, как, лаская инструмент, это делает пианист. За буквами на черном пластике таилась жизнь человека, мне предстояло ее извлечь, внимательно рассмотреть и выпустить в мир. Кто знает, может быть, там, в сияющих высотах, кто-то пишет сейчас и мою судьбу. Раздумывает, поставить в конце страницы запятую или жирную точку, а то и, в назидание потомству, восклицательный знак. За неимением порицательного.
Замер на мгновение, но нет, не от страха. Белого листа никогда не боялся, хотя начать жить с чистого листа так ни разу и не удалось. Мешали остававшиеся на нем от прежней жизни загогулины.
Вскинув жестом дирижера руку, написал:
Пятьсот метров!.. Впрочем, не будем преувеличивать, четыреста восемьдесят семь.
Все равно много. Очень много…
Сложил ладонь к ладони и поднес сложенными к губам. Привычка, позаимствованная у бабушки, помогает думать. Пусть Джинджер и безалаберный мужик, а оказался прав: хорошая встряска пошла мне на пользу. Не будь его экзерсисов, рассказ бы точно не случился и я продолжал бы изводить себя бессмысленностью существования. Так ведь прямо и сказал: иначе в тебя жизнь не вдохнуть! Выпивоха, неудавшийся ак-теришка, а в психологии шарит, знает в устройстве человека толк. Может, и правда не соврал, что приставлен ко мне самой судьбой.
Все, хватит лирики, надо работать! Перечитал написанные пару строк, слова уже вертелись на кончиках пальцев.