— Как успокоишься, мы поговорим, — Ингварь заспешил прочь из горницы.
— Где тело? — встрепенулась Марфа, вскакивая. — Тело мужа моего где?
Ингварь сморщился как от зубной боли.
— Погребли. Всех уж схоронили.
— Моего где схоронили?
— Поспрошаю.
— Ты не ведаешь, где мой муж погребен?! — в неожиданной для нее ярости выкрикнула Марфа.
— Чего ты орешь?! — шикнул на нее Ингварь. — Я что, должен ведать, где какой ратный погребен?
— Он мой муж!
— Он бортник, смерд. Семьи у него нет, никто за телом не явился, значит в скуделицу уложили.
— Как же нет, коли я его семья! — взвыла Марфа, задыхаясь злобой.
— Ты княжья дочь! — тоже вышел из себя Ингварь. — Об чем ты своим скудным умишкой думала, когда с ним под венец шла? Радуйся, что Бог его прибрал, позор твой скроем.
— А я не стыжусь, да такого мужа средь князей-то еще поискать, — гордо вскинула голову Марфа. — Чего мне стыдиться, коли он единственный мне руку помощи протянул, никого не побоялся, все ради меня оставил…
— Да чего у него было-то, чтоб оставлять, — пренебрежительно бросил Ингварь.
— Ты должен был погрести его со всеми почестями, как положено. Он тебе рязанский стол добыл.
— Я сам себе его добыл. Кровью моих людей снег под Рязанью полит! Не единого твоего мужа схоронили, — огрызнулся Ингварь.
Марфа отвернулась, обида положила холодные пальцы на тонкую шею.
Отчего-то вспомнилась Услада, скромная, тихая, с большими карими очами ласкового теленка. Зачем она кинулась под стрелу? Не Марфу она защищала в тот страшный миг, как мнилось глупенькой княжне-баловне, жить Услада без своего любого не захотела, выбор роковой сделала мгновенно. Только сейчас Марфе все открылось… Но у бедной Услады не было дитя от любимого, а у Марфы есть. И есть долг пред Мирошей — родить ему дитя. Она будет осторожной, она потом наплачется, успеет утонуть в горе.
— Недосуг тебе со мной, княже, чай, дела зовут, — стерла Марфа тыльной стороной ладони слезы.
— Ну, завертелся я, не доглядел, прости, — миролюбиво проговорил Ингварь, подходя к сестре и осторожно укладывая руку ей на плечо, — надо было все скоро делать — власть перенять, на княжий двор въехать, нарочитую чадь рязанскую принять, пред вечем выйти. С этими переговори, этих не забудь, суета, морока. А как припомнил, уж всех схоронили. Как его было искать, не обратно же скуделицы разрывать, рязанцы бы не поняли. Всех их отпели, как положено. По всем церквям за упокой читали. Да то ж всего лишь тело бренное, мученики первые, муки за веру страшные принимавшие, нешто после них всегда мощи оставались, а все ж пред Богом стоят, святы. Да вот хоть митрополита Константина припомни, на что уж ученостями украшен был гречин, а и тот велел тело свое по преставлению псам на съедение выкинуть, смирения ради.
— Мне дозволено будет к скуделицам тем сходить? — перебила Марфа.
— Сходишь, обязательно, и молебен по монастырям закажу. Все сделаю. Ну, отдыхай. Завтра вече, надобно будет выйти, сказать люду рязанскому, как было. Это надобно, — выделил голосом Ингварь, — а иначе муж твой зря сгинул, и вои мои зря животы положили. Марфуша, ты понимаешь, как это важно?
— Понимаю. Я сейчас к скуделицам схожу?
— В церковь иди. Потом к скуделицам, а лучше приляг, поспать тебе надобно.
Ингварь вышел. Марфа осталась одна… Нет, не одна. Их двое — она и частица Миронега, их дитя.
Малый холмик скуделицы и большой дубовый крест. Рядом еще одна могила, и еще. В которой? Воевода Сбыслав сказывал — вороножская та, что по десную руку. Марфа постояла на коленях у каждой, горячо молясь и кладя земные поклоны, касаясь лбом холодного снега. Хотелось упасть на него плашмя и рыдать не останавливаясь, но нельзя застудить дитя. В сером облачении послушницы с скромным белым платом на голове, она не привлекала внимания. Никто не окликал ее и не караулил. Да и к чему, кому она теперь надобна?
Все нужные слова уже были сказаны. Народ, недоверчиво встретивший высокородную видачку, замер единой темной массой, когда полилась негромкая речь Марфы. Княжна говорила неспешно, проговаривая слова, донося до слушателей подробности страшного вечера, и сама погружаясь в омут воспоминаний: и о метаниях жителей Исад при первых криках: «Поганые», и как пробивались к пристани, и о муромском насаде, и как на дощатый помост причала вышел Глеб. Здесь было особенно трудно говорить, горло пересохло и растрескалось, словно его резали тонким лезвием. Марфа все вытерпела. Досказала до конца, до пронзившей сердце челядинки стрелы.
— Да правда ли то? — выкрикнул кто-то из толпы.
— Можно ли верить? — подхватил голос с другого конца.
Вече загудело растревоженным ульем. Дикие пчелы всегда готовы покусать чужака, так и эти не прочь накинуться. «А Мироша знал заговор, чтобы пчел успокоить, отчего же мне не сказался? Сейчас бы прошептала и все бы стихло», — надо же, такой час, а в голову лезли шутки.
Марфа ловила на себе взгляды сочувствия, недоверия, неприязни и даже призрения, но ей уж было все равно. Не верят, ну так что ж, Бог им судья.
— Да говорят, она с ратным вороножским спуталась, — пошла новая волна обвинений, — и сама к Червленому яру убежала, а на брата напраслину возводит, чтоб теперь отмыться.
Кто все это кричал, не было слышно. Ясно, что люди Глеба, только им ведомо, где скрывалась Марфа, они крались за ней как ловчие псы по лесам и болотам, вынюхивая след, поймать не смогли, но теперь били своим знанием наотмашь.
— Да отсохнет язык того, кто это сказывает! — рявкнул Ингварь, хмурясь. — Ныне бой на Оке был, ваши ратные своими очами видели, как Глеб половцев убить сестру пустил. Не ведал он, что другой дорогой ее везем. Не верите, ну что ж, впускайте окаянного, кланяйтесь ему в пояс, кормите его, за стол один с ним садитесь, — тыкнул князь в рязанских бояр. — Я за брата отмстил, а сестрицу позорить не позволю! Не люб вам, в Пронск ухожу. Возвращайте Глеба, он недалече пока убежал.
Снова неясный гул сомнений и разногласий. На лице Ингваря отразилась досада. Не так мнился ему вечевой сход.
Слово оставалось за нарочитой чадью. Они должны были либо успокоить народ, либо еще крепче распалить против нового князя. Кто из бояр пойдет? Ингварь еще сильней сжал в кулаки затекшие пальцы.
— Встань на колени, перекрестись на Успение, что правду молвишь, — зашептал он Марфе.
Марфа словно и не слышала его слов, продолжая стоять с гордо вскинутой головой. Вставать на колени она не собиралась.
— У меня есть, что молвить, — сквозь толпу прорывался бледнолицый, хромоногий муж, в добротном, расшитом кожухе, небрежно накинутом на скромную серую свиту. — Чиста княжна. Правду она молвит.
Марфа всмотрелась в черты осунувшегося лица, но не смогла узнать незнакомца, а вот рязанцы легко признали своего:
— Да это ж Дарен! Дарен Кострица. Живой?!
— Ты где был, Ренька? Давно ль кривоногим стал? Мы ж тебя похоронили.
Дарен поднялся по ступеням и самозванно встав рядом с Марфой. Княжьи гриди было дернулись к нему, но Ингварь подал знак отступить. Очи князя снова засияли радостным блеском, он тоже признал хромца.
— Узнаете ли меня, братья? — выкрикнул Дарен.
— Кметь Романов, из ближников.
— Верно, — кивнул он. — Я в Исадах был. Все княжна верно сказывает. Глеб навел поганых. Я до шатра княжьего добежать не успел, светлого князя Романа мертвого вынесли. Отходили мы к лесу, поранили меня крепко, остальных другов моих положили. А княжну я в чаще встретил, и не с полюбовником она шла, а со старцем седобородым из муромской дружины. Я сам их к Ингварю отправил, ибо только он может теперь нас от душегуба огородить.
— А чего ж ты раньше молчал?! — выкрикнули из толпы.
— Слаб был, — тяжелым взглядом обвел толпу Дарен. — Жена с матерью меня прятали, боялись добьют.
Ингварь ликовал, крестился на купола и поднимал очи к небу. Это была победа. Больше никто поперек сказать ничего не посмел.