Травы казались мне более интересными из-за их целебного применения: у нас были кусты махуан [2] с жесткими ветвями и семенами, которые выглядели, как маленькие красные фонарики, и хуанлянь [3], который мы использовали как краситель и для улучшения пищеварения.
Мы выращивали чайху [4], забавное растение со стеблем, идущим сквозь лист, как хвост воздушного змея, для предотвращения болезней печени. Самыми переменчивыми были хуанци [5] – растения с мохнатыми стеблями и маленькими желтыми цветками. Моей бабушке было труднее всего их выращивать, потому что хуанци не любил нашу влажную почву, и семена приходилось растирать на пемзе и замачивать на ночь. Хуанци всегда пользовался популярностью у торговцев и соседей, которые закупались у моей бабушки. Его сушеный корень растирали в порошок, принимали с женьшенем для укрепления организма. Трава бесконечности – так его называли.
«Ты выучишься и станешь настоящей мастерицей», – говорила мне мама. Она была невысокой и стройной, с кожей цвета молока, за исключением рук, покрытых небольшими красными отметинами. Когда я была совсем маленькой, она позволяла мне сидеть у нее на коленях и смотреть, как она ткала шелк, проходясь по нему челноком, словно по лошадиной гриве. Когда мне исполнилось десять, я наконец стала достаточно взрослой, чтобы помогать ей с более важными делами: например, варить шелк, чтобы он стал мягким.
Это мама научила меня хорошо работать руками. Мама показывала мне, как нарезать картофель лентами и как складывать бумагу, чтобы сделать веер. Работа в саду оставляла мозоли на ладонях, а мама шлифовала их пемзой, чтобы они снова были готовы к деликатной работе. Как бы грубы ни были руки, истинная мягкость кроется в доброте сердца, говорила она.
Пока мама учила меня работать руками, отец учил работать головой, удивляя в неожиданные моменты каверзными и занимательными вопросами. «Чем отличается ребенок от взрослого?» – спросил он на мой одиннадцатый день рождения. Однажды, когда я не доела свой обед, он спросил, не глядя на меня: «Сколько зернышек риса нужно, чтобы накормить деревню досыта?» В другой раз, когда я пробежала по траве босиком и вернулась в слезах с занозой в левой пятке, он спросил: «Когда отцу бывает больнее всего?» Он следил за мной любопытными, знающими глазами, словно видел во мне маленький корешок, готовый вырваться на поверхность и расцвести.
Это мои самые любимые воспоминания о времени, проведенном дома: все заботились и любили меня, и каждый знак этой любви передавался через то, чему меня учили. Деревня могла исчезнуть, а наш дом мог разрушиться, но, пока у меня были мама, папа и бабушка, я знала, что способна на все – мы были вчетвером, умелые, сильные и связанные любовью.
В спокойные моменты мама звала меня к себе на колени и вплетала ленты мне в волосы. Сперва прически были простые: всего один-два узла и косички – но по мере того как я росла, она добавляла в них золото, бусы, кисточки, цветы. Я стала думать о своей голове, как об отражении любви моей матери. Чем сложнее получалась прическа, тем безграничнее была ее любовь.
«Если бы мы жили в Чжифу, – говорила она, поправляя ленту на моем венце, – твои многочисленные таланты привлекли бы столько женихов, что ты не знала бы, что с ними делать». Она всегда так говорила, мечтая о том, какой была бы наша жизнь, если бы мы остались. Я часто слышала, как она с нежностью говорит о Чжифу, но в моем сознании город оставался туманной мечтой, к которой я не могла получить доступ.
Если бы мы жили в Чжифу, думала я, мои ноги уже были бы сломаны и перебинтованы. Я знала, что делают со стопами девушек в городе. Быть хозяйкой дома означало навсегда сломать себе ноги, выйти замуж за богатого мужчину, рожать ему детей, а потом состариться, пока ноги превращаются в комья засохшего, потрескавшегося теста. Это было не то будущее, которого я хотела. В нашем селе самые честолюбивые семьи ломали дочерям ноги в пять лет – это был лучший возраст для перелома. В пять лет кости еще не слишком твердые, но девочка уже достаточно взрослая, чтобы выдержать боль. Она вырастет в женщину с крошечными стопами, идеальную жену или наложницу для богатого горожанина. Если какой-нибудь подруге ломали ноги, я не видела ее много дней, и даже когда заходила ее проведать, то не могла у нее оставаться из-за удушающего запаха гниения кожи и костей. В конце концов, эта гноящаяся стопа превращалась в картофелину, а та превращалась в копыто, так что, когда мы играли на улице, мои подруги не могли бегать, прыгать и летать, а вместо этого сидели, опустив забинтованные безжизненные ноги на землю, ожидая дня, когда родители продадут их замуж.
Мои родители не бинтовали мне ноги, возможно, потому, что боялись, что я не выживу, возможно, потому, что не рассчитывали, что мы когда-нибудь покинем рыбацкую деревню. Я этому радовалась. У меня не было желания превращаться в игрушку городского мужчины. Я мечтала стать рыбаком и провести остаток своих дней на лодке, с большими и гордыми стопами – моей единственной опорой посреди качки волн.
А потом, когда мне исполнилось двенадцать, мои родители исчезли. Пустая кухня, их темная спальня, нетронутая кровать, незапертый и открытый кабинет моего отца, повсюду разбросанные бумаги. Одинокий ткацкий станок моей матери. Это утро было похоже на любое другое утро, за исключением того, что мои родители ушли и не вернулись ни в ту ночь, ни в следующую, ни в ту, что наступила потом.
Я ждала, сидя на крыльце, потом в маминой ткацкой мастерской, потом ходила кругами по кухне, пока у меня не заболели ноги, потом складывала и разворачивала одеяло в их спальне. Бабушка следовала за мной, умоляя съесть что-нибудь, выпить что-нибудь, лечь спать, отдохнуть, заняться чем-нибудь. «Ты должна сказать мне, куда они делись», – плакала я. Все, что она могла сделать – это сунуть чашку чая мне в руки и растереть шею.
Я упрямо ждала. Я не спала три ночи.
Утром четвертого дня к нам пришли двое мужчин с вышитыми на одеждах драконами. Они протопали по нашему дому, драконы извивались и вертелись, пока мужчины переворачивали горшки и разрезали наши подушки. Они разломали мамин ткацкий станок, хотя видели, что в нем ничего не спрятано. Я чувствовала, как соседи с широко открытыми и испуганными глазами выглядывают из своих окон.
– Мы знаем, что они здесь живут, – сказал один из мужчин. – Известно ли вам наказание за сокрытие преступников?
– Здесь нет никого, кроме нас, – снова и снова возражала бабушка. – Мой сын и его жена умерли много лет назад. Все сгинуло в огне!
Потом они повернулись ко мне, оскалив зубы. Человек, который нас допрашивал, приблизился. Я не могла перестать смотреть на дракона на его рукаве, красно-золотого, с черным глазом, с языком, похожим на взлетевший хлыст.
– Послушай меня, – сказал он. – Я знаю твоего отца. Ты должна рассказать нам, где он.
Он говорил без угрозы, спокойно и уравновешенно. Мне пришли на ум все те люди, что посещали наш дом. Они тоже знали моего отца. Они могли бы рассказать нам, где он. Я вспомнила человека, которого встретила в нашей столовой, того, что дал мне конфету. Мы могли бы начать с него.
Я открыла рот, чтобы рассказать им все, что знала. Но то ли по моей ли собственной воле, то ли по воле бессмертных изо рта не вырвалось ни звука. Что-то похожее на руку сжало мою шею и надавило, когда я попыталась сделать вдох. Я покачала головой, пытаясь выдавить из себя слова.
– Бесполезно, – сказал другой мужчина своему спутнику. – Сумасшедшая женщина и немой заморыш. Ты уверен, что это правильный дом?
Первый мужчина ничего не сказал. Он уставился на меня, затем поманил другого мужчину. Они оба развернулись и вышли через парадную дверь. Их одежды сверкали на солнце, а я смотрела, как улетают драконы.