Небо было бледно-голубое, чистое, нежное, озаренное, то далекие поля покрытые белой пеленой снега, то лес и внизу под горой словно туманная дымка простирался березняк. Так хороши были эти тоненькие, тоненькие березки, голые, покорные под далеким, холодным, голубым прозрачным небом.
Временами было тяжело идти из-за глубокого снега. Шли мы быстро. Наконец повстречали избушку, вошли и спросили много ли верст осталось до Хотькова.
Черноглазая красивая женщина вышла с ребенком смуглым и таким же черноглазым и черноволосым и сказала, что осталось всего 4 версты.
Я была в драповом пальто и теплой вязаной кофте и в берете. Но мне не было холодно. И даже ноги мои, обутые в сапоги, гетры и мелкие галоши нисколько не замерзли. А на дворе был мороз.
Скоро засверкал купол Хотьковского собора.
Увидели станцию. Здесь я пять лет тому назад сидела в день Вериного рождения на этой скамейке и ждала поезда. Было жарко, на Вере было новое розовое платье. Мы торопились домой, где нас ждало мороженое.
Мы с Таней боялись, что Абрамцево не в Хотькове, а в Александровке, на другой, совершенно противоположной от Сергиева станции, как мне стало казаться. Но встреченные в Хотькове мужики сказали, что Абрамцево в 3-х, 4-х верстах от станции. Мы наняли извозчика и поехали. Я волновалась страшно. Было холодно. Весело бежали лошади по белому пушистому снегу, мимо оснеженного леса и далеких белых полей. Все было такое русское, милое. Вот здесь может быть бегал Аксаков, а после Серов, Мамонтов, Чехов, Врубель. Наш извозчик плотный широколицый мужик с умным лицом, седой, небольшой бородкой и живыми немного лукавыми глазами — беспокоился все время, что нам холодно и широко раздвинув полы желтого, кожаного тулупа, весело подгонял лошадей.
Вот и Абрамцево. При въезде скамейка вся узорная, под оснеженным бугром. Казалось, перед нами совсем новый мир новая эпоха, люди. Только кругом была тяжелая, давящая тишина. Что-то заснувшее и одинокое сквозило во всем.
Вот постройки и дом длинный, выкрашенный в голубовато-серую краску.
У соседнего дома стояло двое лошадей. На крыльце стоял малыш. Мы пробовали с Таней расспросить его, но не добились никакого толка от его лепетания, непонятного ответа и стали стучаться в дом. В окно выглянуло чье-то мужское лицо с прищуренными черными красивыми глазами и тонкими сжатыми губами. Нам отворили дверь и сказали, что приезжие все в церкви. Мы поблагодарили и пошли.
8 ноября. В Казенной палате в Москве.
Хочется продолжить оборванный свой рассказ. Несколько ночей не спала, все снилось печальное, заглохшее Абрамцево.
Мы с Таней пошли по занесенной снегом дорожке. Около входной аллеи под Двумя кустами смешно и грустно растопырившими корявые черные ветки — стояли две каменные бабы, привезенные с кургана далеких южнорусских степей. Из земли молчаливые, как сама земля, загадочные и вещие. Дорожка шла вниз. Среди белых снежных деревьев серела каменная церковь совсем небольшая, железные двери, все в русском старинном стиле. Окошки с чугунными узорчатыми решетками. С затаенным страхом, волнением я вошла в темную маленькую дверь и остановилась в глубоком немом восторге. Черная икона, алтарь, небольшой амвон разрисованный бледно-голубым небесным цветом с белыми цветами, бабочками, темно-синий покров с вышитыми белыми лилиями и черные лики святых в потемневших ризах, резные оконца, кресты и тишина могильная…
Где-то снизу вышел Александров. Он ахнул, удивился, не ожидал нас увидеть, что мы приедем и крикнул остальным. Вышел папа, за ним показалась темная, худая фигура Флоренского. Начались расспросы, удивления. Один П. А. молчал, наклонив голову. Я стала одна рассматривать. Флоренский показывал все тоже, объяснял.
Я смотрела на все с таким чувством глубокого преклонения. Здесь может быть молился Аксаков и переживала Вера Мамонтова тяжелую личную жизнь.
Здесь Гоголь был и был Серов, ходили по этим самым плитам.
Флоренский раздвинул занавеси алтаря и окно было необыкновенно красиво кубиками разрисовано. Работа Врубеля. Флоренский говорит, что здесь исполняли все свои первые работы художники — Врубель, Серов, Васнецов. Здесь была мадонна Васнецова, что во Владимирском соборе и висит у меня над постелью (репродукция), первая его работа. Его же работы — цветы и бабочки.
Вот лик его же Иоанна Крестителя, скорбный, глаза открытые, пророческие… Иконы, кресты, привезенные с севера.
Мы долго рассматривали. Потом вышли. Долго оглядывались на эту небольшую серую церковь, так робко, печально и вечно темнеющую среди ослепительных снегов и черных голых веток. Чернели в сером небе галки, одиноко каркали и взмахивали крыльями.
Мы шли медленно, Флоренский рассказывал про Мамонтовых. Теперь С. И. Мамонтову 80 лет, глубокий старик, прежде сиявший, блестящий в высшем обществе им опозоренный, покинутый. С ним только А. С. Мамонтов и экономка. Он сам отвернулся от неблагодарного общества и живет в молчании и одиночестве. К нему никого не допускают (sic) даже самых близких, всякое посещение страшно волнует его. У него горе одно за другим. Смерть любимого сына Андрея, затем Веры, после позор, суд, и много, много еще горя. И теперь все эти волнения. Из дома вывезли все ценное из боязни аграрных беспорядков. Вывезли и портрет Серова B.C. Мамонтова и Врубеля работы, которые совсем никому неизвестны. Дом опустелый, мертвый.
Грустно стало от рассказа Флоренского.
И грустна была тишина и эти черные вороны и галки на белом снегу, и голые печальные ветви.
Вот дом, где живет Нестеров, там устраивали когда-то Мамонтовы театр, но холодно, опустело. Там «избушка на курьих ножках» маленькая причудливая, а вот от флигеля нам экономка дала ключи. Вошли туда. По стенам портреты, все тоже характерные. Вот вояка Ермолов с целой львиной гривой седых волос. Суровое и правдивое грубое лицо. Там в глубине постель, столик, где занимается маленький Самарин.
Печи старые, русские, изразцовые. Другая соседняя комната тоже в русском стиле, на потолке кружевное, резное украшение. Долго осматривали цветы, печи русские. Простились с экономкой, сели на лошадей. Смотрели с грустной болью на опустевшую усадьбу.
Весело бежали лошади. Снова скамейка Врублевская.
Прощай милое покинутое Абрамцево, старая церковь, флигель. Последний раз мелькнувшие аллеи.
Флоренский шел со студентом, он сбежал с горки, покатился на ногах. Ему не хотелось ехать.
А вот и вокзал. Тихое очарование не покидало меня. Флоренский что-то говорил и пускал шпильки. Советовал нам брать пример с Васи, сказал, что «все вы эстеты до мозга костей» и «что хорошая проза лучше дурной поэзии» и что «если даже стихи хороши, но когда их множество, они делаются невыносимыми» и многое…
Мы в чем-то не послушались папу и резко его остановили, он (Флоренский) сказал, что мы «строптивые», которых нужно сокращать. Я сказала, что это «поздно». «Ничего не поздно. Вы почитайте „Укрощение строптивой“ Шекспира, говорил он. „Перед сном каждый должен читать“. „Посмотрим какие результаты“, — ответила я.»
Говорил он много. Многое меня удивило и не понравилось. Показало его мелкие стороны. Писать не хочется.[42]
В поезде Флоренский хотел остаться на площадке и посмотрел на меня, я ушла. Он тоже вошел в вагон. Но мне стало душно и я вышла на площадку и села на ступеньки. Было хорошо, небо сливалось с землей и вихревое снежное носилось в воздухе. Было грустно на душе. Скоро приехали. Пошли с Таней вперед. Флоренский с папой остались. Не могу спать. Все вспоминается Абрамцево.
Послесловие
Воспоминания создавались в моем сознании в течение многих лет. Некоторые части их были написаны почти тотчас же после событий, — так например, — смерть отца, смерть матери. Затем, значительно позднее, мною были описаны впечатления от поездки на Кавказ, о домике Лермонтова. Воспоминания же о Репине, В. В. Андрееве и Нестерове были записаны только в 1968 году, но в уме они сложились значительно ранее. Все эти работы находятся в Государственном литературном музее.