Известность, литературная слава, более твердое материальное положение семьи не принесли радость и успокоение измученной душе писателя — годами в ней жила непрерывная боль. О неутихающей боли, сомнениях и смертной тревоге Розанов доверительно рассказал на страницах замечательной книги-исповеди «Уединенное» (СПБ, 1912) и в «Опавших листьях» (кор. I — И, СПБ, 1913–1915). Рассказал с поразительной искренностью об утешении, которое находил в семье; ее столпом, нравственной опорой была Варвара Дмитриевна, но он не мог назвать ее женой и потому называл Другом. Семья была для Василия Васильевича «малым храмом бытия», а любимицей его была дочь Таня. Родители любили Таню особенной любовью, может быть потому, что она рано повзрослела, быстро проникла, погрузилась в трагическую атмосферу розановского дома.
«В рубашонке, запахивая серый (темно-серый) халат, Таня быстрым, торопящимся шагом подходит к письменному столу. Я еще не поднял головы от бумаг, как обе ее руки уже обвиты кругом шеи, и она целует в голову, прощаясь:
— Прощай, папушок… Как я люблю слушать из-за стены, как ты тут копаешься, точно мышка, в бумагах…
И смеется, и на глазах всегда блестит взволнованная слеза. Слеза всегда готова у ней показаться в ресницах, как у нашей мамы.
И душа ее, и лицо, и фигура похожи на маму, только миньятюрнее.
Я подниму голову и поцелую смеющуюся щечку. Она всегда в улыбке, между улыбкой и слезой.
Вся чиста как Ангел небесный, и у нее вовсе нет мутной воды. Как и вовсе нет озорства. Озорства нет от того, что мы с мамой знаем, что она много потихоньку плакала, ибо много себя ограничивала, много сдерживала, много работала над собой и себя воспитывала. Никому не говоря». [8]
Сестры Тани — Вера, Варя, Надя и брат Вася замечали особенное отношение родителей к старшей дочери, не хотели с ним примириться, бунтовали, когда Таня старалась приучать младших к порядку, следила за чистотой. Надежда Васильевна Розанова вспоминает: «Таня — любимица папы и мамы, — у нее отдельная комната, которую мама всю неделю держит запертой на ключ (до ее приезда из школы Левицкой, в субботу), чтобы мы, дети, туда не забрались и не навели бы ей беспорядка, — и мама к ее приезду ставит в вазочку живые цветы… Таня никогда не шалит, всегда о чем-то советуется с мамой, и к нам, детям, относится, как к неодушевленным предметам, то целует, тискает и поет при этом глупую песенку своего сочинения: „Что бывает лучше, как пороть детей!“, а то вдруг заволнуется, накричит и велит наказать. За это мы на нее злимся и ее боимся больше мамы и папы. Они все сделают так, как Таня скажет… Кроме того, она помешана на чистоте, не доверяет никому и присутствует за нашим вечерним умыванием. Когда мы размещаемся в кроватях, Таня быстро обегает нас всех, тормоша, покрывая короткими, частыми поцелуями наши головы, спины, ноги, среди запыхания, и смеха, от чего мы всячески стараемся освободиться. Но, внезапно обеспокоившись, она откидывает одеяло и тут обнаруживает наши грязные пятки! Она всплескивает руками и испускает крик ужаса! „Вы совершенные дикари, — кричит она пронзительным голосом, — вы определенные дикари, и вас следует отдать в воспитательный дом“. И как мы ни убеждаем ее, что это природный цвет нашей кожи, Таня уже несет таз с губкой и с остервенением принимается за мытье. А то поймает, посадит рядом и тут сразу вынимает шпильку и начинается пытка — чистка ушей! Как она нас донимала!» (Неизданные воспоминания).
26 августа 1910 г. семью Розанова постигло несчастье — тяжело заболела Варвара Дмитриевна, частично парализованная, она временно потеряла речь. Все произошло после переезда на новую квартиру на Звенигородской улице (дом 18). Больную из столовой принесли на балкон; растерянные дети сбились в кучу.
«Когда я приоткрыла дверь в одну из комнат, — то увидела папу… Он лежал ниц перед иконой и рыдал. Казалось, что кто-то подрубил ему ноги, и он всем телом рухнул на пол.
Стоя в церкви, я никогда не видела отца „молящимся“, то есть чтобы молитва разливалась по лицу (как у мамы). Обернешься на папу, — он стоит, скрестив руки, с расширенными зрачками, пронзительно всматриваясь и вслушиваясь в то, что совершается в церкви, весь охваченный идеей, но не молитвой. А рыдающим я его никогда не видала ни до, ни после. Здесь же вырвалась отчаянная мольба к Богу…» (Воспоминания Н. В. Розановой).
Болезнь Варвары Дмитриевны сильно подействовала на Розанова: в какой-то момент он ощутил тщету всех человеческих усилий, с особой ясностью открылась вдруг конечность земного существования. Перед лицом смерти половые грезы о мире вдруг стали ненужными, лишними, религии молодости и силы (так он определял дохристианские культы) не приносили радости и успокоения больной, потревоженной душе. «Я говорил о браке, браке, браке… а ко мне шла смерть, смерть, смерть». [9] «Я нуждаюсь только в утешении и мне нужен только Христос… (Язычество и юдаизм на ум не приходят)». [10]
Перед мысленным взором писателя предстали эпизоды его долголетней распри с Церковью, с христианством, и сейчас она представилась ему неправедной, почти безумной, по существу, утверждает Розанов, то была борьба не против Христа, а с буквализмом, законничеством в христианстве, с ветхозаветным его пониманием — за христианство постигаемое в духе и истине.
«Я не хотел беззакония, а хотел закона. Я хотел, чтобы все было правильно, ясно, по закону, как Он хотел, сказавший: н_е ч_е_л_о_в_е_к д_л_я с_у_б_б_о_т_ы, а с_у_б_б_о_т_а д_л_я ч_е_л_о_в_е_к_а…
Нет, от Христа я не ушел. Сказавший о субботе и о человеке дал бы гармонию, ясность и закон. Он не просто „простил блуднице!… а принял помазание ног своих блудницею, сказав: „О с_е_м б_у_д_е_т в_с_п_о_м_и_н_а_т_ь_с_я в_с_е_г_д_а, где будет проповедано Евангелие““. Т. е. Он ее как-то умирил, ввел в гармонию, дал ей место в царстве и иерархии христианской, и видя и не видя ее порок, но во всяком случае видя ее лицо и душу.
Вы, господа, вообще не видите души человеческой и лица человеческого; вы именно „господа“ и „милостивые государи“, а нисколько не священники, и уж не понимаю, с каким духом „отпускаете грехи“…
Суть в том, что вы „субботники“, а не христиане, и что до сих пор еще „суббота“ вам выше всякого „человека“». [11]
В предельном одиночестве, пустоте и холоде жизни только дочь Татьяна душевно и духовно была близка Розанову, по его собственному признанию, только с ней он был связан метафизически. Может быть, потому, что только она понимала отца так, как он хотел быть понятым.
В ощущении Тани отец был не «страдающим боготворцем», гонимым и непонятым умственной чернью, толпой (таким он представлялся Вере Розановой), а маленьким, слабым, одиноким человеком, существом, нуждающимся в бесконечной жалости и сочувствии.
Надежда Васильевна так вспоминает о своей старшей сестре: «Мы раздражали ее (Таню) своей живостью, а она докучала нам своей грустью. В сущности, у нее почти не было „детства“, и мы в 16 лет прозвали ее „бабушкой“… Если мы все стремились уйти из дому, в котором всегда было как-то грустно, и порезвиться на стороне, то Таня стремилась как можно больше быть дома и непременно с родителями.
Таня с детства много читала: сначала увлеклась книгой Евгении Тур „Мученики Колизея“, „Слепым музыкантом“ Короленко, затем долгие годы не расставалась с томиком Пушкина, еще позже открыла для себя мир Достоевского, Шекспира; после окончания гимназии она собиралась заняться изучением философии: штудировала Канта, читала труды Н. Лосского, и как-то незаметно, но органически от философии перешла к систематическому чтению отцов Церкви, может быть, потому, рано прилепилась душой к Церкви — весь духовный строй православия был созвучен ее миропониманию с детства».
Возвышенная духовная настроенность дочери, стремление ее посвятить жизнь служению Церкви и ближним наполняло гордостью и радостью душу Розанова. Из имения Сахарна (в Бессарабии), где он отдыхал летом 1913 г. с медленно выздоравливавшей Варварой Дмитриевной и дочерью Варей, Василий Васильевич писал: «Милая и дорогая наша Танечка! Что-то взгрустнулось по тебе и очень, очень я скучаю и даже тоскую, что не вижу дорогого худенького личика и таких добрых глазок, как ни у кого, и не слышу твоего взволнованного голоса…