Осенью мы переехали в Сергиев посад на Красюковку, на Полевую улицу в дом священника Беляева, который у него арендовали.
В течение всей осени 1917 года мой отец ездил из Троице-Сергиева посада в Москву к своим друзьям: к Сергею Булгакову, Бердяеву, Гершензону. Ездил также слушать лекции Флоренского, которые тот читал в Религиозно-философском обществе. Бывал и у писателя Русова{31}. Оставался иной раз ночевать у него. Бывала я с отцом и у профессора-искусствоведа А. А. Сидорова{32}. Посещал отец и Лемана{33}, Георгия Адольфовича, жившего на Полу актовом переулке в доме № 6. Это был друг отца, почитаемый им, талантливый и идейный книгоиздатель. Помню я его красивым, элегантно одетым, молодым человеком, среди роскошной обстановки, с большими культурными запросами, с надеждой творчески работать на литературном поприще. В то время он еще был богатым человеком — его мать была урожденная Абрикосова. Обстановка у них была очень красивая. Вся мебель черного, резного дерева, масса громадных, зеркальных шкафов с книгами и огромным письменным столом, стоявшим боком у окна. Эту обстановку видела и я, когда однажды с отцом была у них. К нам навстречу вышла среднего роста красивая пожилая дама, седая. Это была мать Лемана, урожденная Абрикосова. Затем вышла и жена его, стройная, высокая дама, с чрезвычайно бледным лицом. Весь ее облик напоминал Боттичеллевские рисунки. У них был сын, имени его я не помню, а дочь звали Верой. Молодой человек этот погиб во время второй империалистической войны, а дочь вышла замуж. В 1938 году они жили на даче в Загорске, уже совсем обедневшие; тогда я с ними изредка встречалась, бывала у них и моя сестра Варя; она любила читать жене Лемана, Анне Ивановне, свои стихи и советовалась с ней о них.
Еще в самом начале революции, примерно в 1919–1920 гг., вскоре после смерти моего отца, Георгий Адольфович был арестован и сослан, кажется на десять лет. Затем он вернулся, но его не прописывали в Москве у жены, и поэтому ему приходилось скитаться. Слышала я, что он преподавал немецкий язык в каком-то московском учебном заведении, а также занимался литературной работой. Вначале второй мировой войны я видела его на маленькой даче, у станции Сокол, в уютной комнате, обложенного книгами. Он работал тогда над Тургеневым для сборника «Звенья» или же для «Литературного наследства» — не помню. Потом я узнала, что он был арестован вторично, и я потеряла его из виду. Встретила я его необычно: после своей ссылки еду я на эскалаторе и вдруг вижу его идущим навстречу мне. Я искренне обрадовалась ему, значит он на свободе. Встречались мы с ним и позднее, в Московской Духовной Академии, на приглашенном обеде, где мы сидели за столом с ним рядом и беседовали. Он производил впечатление уже очень старого и больного человека, убитого горем. Говорил, что живет уже не со своей семьей, а где-то за городом, по-видимому из-за прописки. Затем я узнала о его трагической смерти в 1968 году. Оказывается, он куда-то ехал, у него закружилась голова, он упал с платформы, сильно разбился и попал в больницу. Там, бедный, долго и мучительно болел и там же скончался. О смерти его я узнала значительно позже. Боже, какая судьба!..
Дом, в котором мы жили в Сергиевом посаде, был большой, низ каменный, верх — деревянный. Внизу помещалась большая комната — столовая, сырая, с зелеными пятнами по углам. К ней примыкала кухонька, в которой стояла длинная плита, на которой мама со старушкой нищенкой готовила обед для всей нашей семьи. Мама сама ничего не могла делать, у нее была парализована левая рука и частично правая нога, и она с трудом ходила, но все же еще руководила всем домом. А что готовилось на этой плите? В большой эмалированной кастрюле варились пустые щи, в них была свежая капуста, немного картошки, мука, морковь и больше ничего. На второе же была каша из зерен пшеницы, без всякого масла, или пшенная; хлеба почти никакого не было; бывало, что фунт хлеба делили на пять человек, а то больше ели лепешки из дуранды, или из свеклы, очень редко из овсяной муки, это считали уже очень вкусно. Изредка доставали где-то конину и тогда варили с ней щи, но она была такая сладкая, что с трудом ели. Да через день брали три кринки хорошего густого топленого молока у соседей — трех старушек. Все же голод был ужасный, но тяжелее всего было матери и отцу, так как они были старые и отсутствие масла сказывалось больше всего на них. Они оба очень похудели и стали какими-то маленькими и совсем слабенькими. Особенно помнится мне моя мама, ее печальные глаза, как-то они словно застыли в испуге и немом горе. Помню всю ее худенькую фигурку, маленькие слабые руки, маленькие ножки. Вся она передо мной стоит, как живая, с немым укором, а ведь прошло с ее кончины ровно 46 лет…
Нас в семье сначала было шесть человек — папа, мама, я, Варя, Вася и Надя. Сестра Аля, как я уже сказала, оставалась в Петрограде, а Вера жила послушницей в Покровском монастыре.
Голод все увеличивался. Дров почти невозможно было достать, а дом был большой, наверху было пять комнат, одна большая, в которой был папин кабинет и впоследствии размещалась его библиотека, в других комнатах были наши спальни. Печи были большие, хорошие, голландские, требующие хороших дров. Керосин тоже стал исчезать, сидели с коптилками и по вечерам, захлебываясь, читали.
* * *
Стали носиться слухи, что немцы подходят к Петрограду. А у нас вся библиотека отца и рукописи его были оставлены на хранение в Александро-Невской Лавре, у профессора Академии Зорина. Александровы дали нам взаймы 200 рублей, чтобы я ехала и перевезла оставшееся имущество в Троице-Сергиев посад. Помню, как Евдокия Тарасовна Александрова научила меня как перевезти такое количество вещей. Она сказала, что нужно дать три рубля весовщику товарной станции и он даст целый вагон. Я так и сделала. Это была во всю мою жизнь единственная взятка, которую я сумела дать. Были перевезены папины полки с книгами и рукописи его. Часть вещей, которые находились у Зорина, не были нам возвращены, в частности, китайская и турецкая вазы, большой гипсовый слепок с работы Шервуда — Пушкин, гипсовый слепок с головы Страхова и еще кое-какие вещи. Но все же мы были очень рады, что вернулись самые дорогие нам вещи.
Вскоре после возвращения моего из Петрограда произошла Октябрьская революция. Власть перешла в руки Советов. В Троицком посаде переход к новой власти не вызвал резких эксцессов — все произошло сравнительно спокойно. В Лавре еще шла церковная служба (до 1920 года в Троицком соборе).
Помню, в 1918 году, весной, патриарх Тихон приезжал в Троице-Сергиев посад. Мы с отцом идем навстречу ему по зеленому лугу около Киновии. С нами рядом шли три молодых человека — Сережа Сидоров, Сережа Фудель{34} и Коля Чернышев, прекрасные молодые люди, цвет настоящей духовной интеллигенции. Навстречу нам движется патриарх Тихон с крестом, окруженный духовенством, в ярких блестящих ризах, красиво вырисовывающихся на зеленом фоне луга. Вся эта процессия медленно направляется в Троице-Сергиеву Лавру. Боже, как я это живо помню, а ведь сколько лет прошло!
В настоящее время Сережи Сидорова давно уже нет в живых, а двое других еще продолжают свой жизненный путь.
В 1918 году был опубликован декрет об учете и охране памятников искусства и старины. Отец мне сказал, что в Троице-Сергиевом посаде организуется комиссия по охране памятников искусства и старины Троице-Сергиевой Лавры{35}, при ней будет канцелярия, им нужна машинистка, и Павел Александрович Флоренский хочет меня туда устроить. Мне сказали, что я должна пойти на Валовую улицу в дом графа Олсуфьева{36}. В доме этом, в нижнем этаже жил мой будущий начальник, Сергей Павлович Мансуров{37}.