Парень обрадовался и открывать побежал бегом. И даже вытащил из багажника что поменьше. Григорьев вытаскивал остальное. Евдокия Изотовна и Санька вышли из такси и стояли рядом. Петух взволнованно крутил головой и озирался.
Григорьев заплатил за оба конца. На мгновение на лице носатого парня отразилось колебание, но отказаться от дармовых двух десяток он не смог, забрал деньги и, старательно не глядя на пассажиров, стал торопливо разворачивать машину, в поспешности съехал на травянистую обочину и застрял.
— Подтолкни, а? — высунулся он из окошка.
Григорьев вознамерился кое-что сказать, но удержался и подтолкнул молча. И остался у дороги в обляпанных густой грязью брюках.
Санька кинулась чистить, но Евдокия Изотовна сказала, что не надо, пусть лучше высохнет, и удивленно посмотрела вслед такси:
— Какой же обременительный молодой человек!
Шум мотора затих, и они остались в тишине, как на краю пропасти.
Григорьев стоял и обводил взглядом то, что было вокруг: деревню на взгорке в полукилометре от них, пойменный луг со стадом бурых коров, а по другую сторону, куда уходил не слишком наезженный проселок, сплошной лес, начинавшийся от шоссе молодыми березами и осинником. Все было освещено уже низким солнцем, все было неторопливо, мирно, а лес, прятавший дорогу, по которой они должны идти, о чем-то молчал тайно и устало, и только крупные листья, багровые на еще не одеревеневших вершинах, дремотно вызванили привычную тревогу.
Григорьев улыбнулся, принимая это место таким, каким оно было — обычным, бедным и щемящим сердце, и впустил его в себя, навсегда сделав единственным, и попросил, чтобы оно тоже впустило и приняло его, как принимало многих.
Он взял чемоданы и сошел с большой и твердой дороги на малую и мягкую, заросшую муравой и подорожниками. За ним, тоже обведя луг, деревушку и лес повлажневшим взором, двинулась Евдокия Изотовна, а Санька, больше настроенная на восприятие других, чем на свое собственное, пошла за ними покорно и осторожно, человеком, вступающим не в свой дом, равно готовым и любить его и проклинать.
Они шли неторопливо, часто отдыхая. Евдокия Изотовна хоть и бодрилась, но задыхалась от непривычки и возраста, но ни за что не желала идти без ноши и воодушевляла себя тем, что брала у Саньки портфель и отдавала петуха или совала обратно портфель и забирала обалдевшую птицу, объясняя при этом:
— Лучший отдых — перемена ноши!
Петух, увидев вольные края, шуршал стиснутыми крыльями и подпрыгивал в соломенной сумке. Григорьев предложил дать птице свободу, тетушка бурно запротестовала, но еще через километр вытащила Константина Петровича, судорожно дышавшего открытым клювом, и поставила на землю. Петух покачнулся, похромал на одну ногу, на другую, установился твердо, захлопал крыльями и проголосил. Постоял, вертя головой, прокукарекал снова и вдруг припустил по дороге в обратную сторону.
— Костик! Костик! — простонала тетушка.
Григорьев кинулся за птицей и вернулся через полчаса, неся обиженного и изрядно потрепанного Константина Петровича под мышкой.
— По-моему, его надо было съесть еще в Смоленске, — сказал он.
— Молодой человек! — воскликнула тетушка, водворяя петуха в сумку. — Человечество съедает сотни миллионов кур ежедневно! Может же среди миллионов хотя бы один остаться несъеденным!
Двинулись дальше, но через десяток метров петух, всполошно кокча, вывалился из сумки и кинулся в лес, и Санька во вратарском броске едва успела ухватить его за хвост. Спятившему Константину Петровичу связали ноги.
За километр перед Житовым проселок уперся в речку. Моста не было, одни сваи торчали из воды редкими, гнилыми зубьями.
— Да, да, я помню эту речку, — умилилась Евдокия Изотовна. — Тут был мост, да, да, помню, что был… Дорога вроде бы есть, а моста как будто нет. Или я перепутала?
— Николай Иванович, а там лодка, — сказала Санька. — Видите, на том берегу?
— Ну, хотя бы лодка, вот видите! — обрадовалась Евдокия Изотовна.
Григорьев разделся и поплыл к противоположному берегу. Речка была не слишком широкая, но холодная, кое-где спокойная поверхность завихрялась — со дна били ключи.
Григорьев пригнал лодку, перевез сначала тетушку с задремавшим петухом и чемодан с наклейками, а потом явился за Санькой и остальным.
— Странно… — проговорила Санька, оказавшись на середине реки и всматриваясь в густую, черную воду. — Я эту картину много раз видела во сне. Именно эта речка, даже эти мокрые, позеленевшие сваи, и кто-то на том берегу, кто-то в светлом, я помню. И я вот так в лодке, и тень от леса на воде, и тянет холодом. И что-то меня ожидает, я даже один раз увидела, что меня ожидает, но сразу забыла. И если я сейчас очень постараюсь, то смогу вспомнить и буду заранее все знать. Хотите, я вспомню, Николай Иванович?
— Нет, — серьезно отозвался Григорьев. — Зачем лишать себя неожиданности?
— Какая темная вода… — протянула Санька. — Как граница между прошлой и будущей жизнью. Николай Иванович, скажите мне что-нибудь. Скажите здесь, сейчас, чтобы я потом помнила об этом..
— А что я говорил в вашем сне?
— В моем сне? А в моем сне вас почему-то не было, — удивилась Санька и замолчала.
Лодка ткнулась носом в низкий травянистый берег, Григорьев вышел и протянул Саньке руку и, когда она вышагивала из качающейся лодки, проговорил:
— Сашенька, я вам скажу все, но не сейчас. Я вам скажу много, Сашенька, я скажу очень много, только потом, потом…
Санька недоверчиво покачала головой, но улыбнулась, и улыбка была благодарной и снисходительной, как у взрослого, которому ребенок дарит свою наивную ценность, ненужную и бесполезную в мире больших людей, давно покинувших детство.
За речкой лес вскоре кончился, отступил на закраины. Открылось огромное, добела раскаленное поле спелой ржи, на краю которого, как далекие корабли, начали всплывать крыши деревни Житово. Тетушка заволновалась, засеменила, закивала этим крышам с низкими трубами и, не замечая слез на своем лице, заспешила по узкой тропинке, проложенной кем-то через ржаное поле, и склонившиеся сухие колосья касались ее узеньких плеч, качались и кланялись ей, шелестя и позванивая. И Григорьев вступил за ней в это поле и тоже заплакал, а спелая рожь высохшими руками слепой матери припадала к его груди, а Санька, до этого никогда не видевшая ржаного колоса, тянулась и гладила белое поле, и головки колосьев покорно уходили под ее пальцы, и поле показалось ей живым и беспредельно добрым существом и запало ей в душу и ранило печальной, отрадной любовью, которая будет теперь сопровождать ее до конца жизни.
Они вошли в Житово, приблизились к первому дому и увидели крест-накрест заколоченные окна, торопливо перекинулись взглядами к следующему и встретили то же самое, и с другой стороны широкой улицы тоже смотрели перечеркнутые окна, пустые, как глазницы черепов, и все это походило на усталый, внезапный сон.
Григорьев поставил чемоданы посреди улицы, сел около них на землю и с неясной улыбкой повернул свое пыльное, изборожденное недавними слезами лицо к желтому, низкому солнцу. Евдокия Изотовна и Санька молча сели рядом. Евдокия Изотовна достала из соломенной сумки петуха, развязала ему лапы и подтолкнула:
— Иди, дружок, иди…
Петух хрипло возвестил о себе окрестностям.
— Может, посмотреть? — предложила Санька. — Я пойду дальше и посмотрю.
— Сходите, Сашенька, сходите, — со вздохом отозвалась Евдокия Изотовна. — Может быть, какой-нибудь дом не заколочен, мы бы в нем переночевали.
Санька пошла.
Григорьев сидел не шевелясь и все смотрел на желтое светило. Евдокия Изотовна снова вздохнула и осторожно дотронулась до его плеча:
— Полноте, Николя. Ничего особенного. Это сейчас нередко. Ведь вы не собирались здесь жить?
— Не собирался, — сказал Григорьев. — Но теперь — не знаю.
— Ох, Николя, Николя… Разве ваше упрямство что-нибудь изменит?
— Надо умыться, — сказал Григорьев ровным голосом и посмотрел по сторонам, отыскивая колодец.