Шепот листьев тихо вторил, опускались ветки ниже,
В быстрой смене светотени ветер их спешил поднять;
Струйки тонкие фонтана то стремились к солнцу ближе,
То, отпрянув, как в испуге, опускалися опять.
Как мне памятно то утро, и другие утра тоже,
Что провел я с ней, прикован духом у любимых ног;
С верным псом ее мы были унизительно похожи;
Он, как я, за госпожою рвался и отстать не мог.
Дни сменялись тихо днями; в вихре смутных сожалений
Всё ж я следовал за нею, клятвам, думам вопреки;
То учили эхо песням, любовались на оленей,
Иногда кормили вместе лебедей у вод реки.
Отдыхать, бывало, сядем над рекой, на холм любимый,
Сзади лес зеленой тенью уголок наш весь закрыл;
Вдруг — от речки куропатка, поднялась, мелькнула мимо,
Близко так над головою, что нам слышен трепет крыл.
Здесь читал я вслух, покорно, те старинные мотивы,
Вдохновенных лир тосканских, или наших лир, подчас, —
То из Спенсера отрывки, то сонеты-переливы
Из Петрарка; вот и книга, — лист в ней загнут и сейчас.
Из Вордзворта, Теннисона, — бардов нынешнего века, —
Тот торжественно-спокоен, тот мечтательно-высок…
— Браунинг, что, как плод гранаты, держит сердце человека,
В чьих стихах, как кровь, струится и кипит пурпурный сок.
Иногда читал несмело из своих новейших песен
(Тяжело всегда поэту прочитать свое же вслух);
Трудно въехать колеснице, коль проезд в ворота тесен,
И слова звучат так глухо, и в груди спирает дух.
То, бывало, как устанем, бросим книги, бросим чтенье,
Тишина нас вновь объемлет, будто лаской охватя —
Из груди ее, внезапно, как потоком хлынет пенье…
Скажешь — то поет наяда, леса вольное дитя.
Я не знаю, что отрадней, — видеть ли ее поющей,
Или слышать; все движенья — то мелодия одна:
Есть ведь целый мир созвучий, у нее в очах живущий,
А уста — живая песня — всем понятна и видна.
Иль звучал мне в разговоре голос дивный, голос нежный;
Это было то же пенье, только музыка души;
И как звезд огни мелькают средь лазури той безбрежной,
Так врывались к нам в беседу звуки все лесной глуши.
Столько добрых, ясных мыслей просто высказать умела;
Столько светлых настроений и красивых, нежных дум;
Сходен с птицей быстрокрылой, что в лазури реет смело,
— Так отзывчив и свободен был ее прелестный ум.
И всегда она правдива: если кто настроен мрачно,
Беззаботное веселье всё же ей простить готов;
Даже в шутках благородна, — и умеет так удачно
Корень скрыть серьезной мысли под цветами легких слов.
То обменивались тихо впечатленьями друг с другом,
О жнецах в соседнем поле, о барашках за межой,
О гурьбе ребят, спешивших мимо нас из школы лугом,
И о том, что свет далекий нам ненужный и чужой.
И о людях, и о книгах; — ведь и книги — те же люди,
Только лучшие, что держат речь грядущим временам;
Ведь мы все в руках природы роль играем лишь орудий,
Хоть и хвалимся "прогрессом", коим мир обязан нам.
Иногда я говорил ей, что наш век саморекламы
Грубо стал спиною к звездам, вечный свет их заградил;
"Нам, назвав себя богами, запереть осталось храмы;
Черный пар локомобилей нам заменит дым кадил.
Восхищаемся мы громко и собой, и временами,
И, стремясь вперед всё дальше, восклицаем: "Дивный век!"
Быстро движутся машины, души же сковало снами,
И пред взором серафимов как ничтожен человек!
Мы — как дети, что хожденью научились на досуге,
Нас вела досель природа, направляя и храня;
Если мчимся под парами, разве больше в том заслуги,
Чем тому, кто, взяв за гриву, первый оседлал коня?
Дна достигнуть океана если б кто из нас был волен,
Шар земной окутать паром, нанести удар звезде, —
Это значило б, что путь сей нам заранее дозволен,
Мы бы только шли покорно по готовой борозде".
И в часы бесед — царицу полюбил я поневоле
Беззаветною любовью, как добро и красоту,
Как святое вдохновенье; и не ждал иной я доли,
Как в песке пустынь бесплодных — начертать мою мечту.
Иль всего лишь мне казалось, что немыслимо надежде
Увенчать собой, нарушить, скорбь безмолвную любви;
— Так олень, хоть ранен насмерть, мирно щиплет травку, прежде
Чем готов со стоном боли пасть — и умереть в крови…