Проходя мимо меня, он с трудом поднял голову и оскалился в презрительной улыбке. Даже такой чурбан, как этот глухой, смеет презрительно смеяться в мою сторону. Батюшка, видать, на этот раз ты обречен, не говоря уже о Цянь Дине. Прибыл представитель императорского дома, так что твоей казни не избежать. Упадочное настроение вернулось, но сдаваться я не желаю. Батюшка, мы с тобой, не имея цели, будем действовать напропалую, как говорится, будем выдавать дохлую лошадь за живую. Полагаю, в данный момент начальник Цянь в компании прибывшего из провинции Цзинань Юань Шикая и примчавшегося из Циндао Клодта возлежит в гостевом доме при управе и покуривает опиум. Дождусь, пока Юань и Клодт укатят, еще раз нагряну в управу с собачатиной. Пусть только я увижу его, а там придумаю, как заставить его смиренно выслушать меня. Тогда уже не будет начальника Цяня, будет лишь старший внучок Цянь, который будет вертеться, как мне захочется. Больше всего я боюсь, батюшка, что тебя затолкают в арестантскую повозку и отправят под конвоем в столицу, и случится, как говорят, то, когда «умер единственный сын у старухи, а дядюшки нет»[15]. А если казнь будут проводить в уезде, то у нас будет на них управа. Сделаем козлом отпущения какого-нибудь нищего. Как говорится, украдем балки и заменим на бревна. Пусть слива засыхает вместо персикового дерева. Хотя вспомнишь, батюшка, как ты бессердечно к матушке относился, так мне не следовало бы спасать тебя ни в первый раз, ни во второй, ни в третий, а давно позволить тебе упокоиться, чтоб поменьше ты причинял женщинам горя. Но ты, в конце концов, отец мне. Нет неба, нет и земли, без курицы не будет и яйца, нет любви, нет и пьесы. Не будь тебя, не было бы и меня. Прохудившуюся одежду можно поменять, лишь отца не поменяешь. Вот впереди Храм Матушки-Чадоподательницы, поспешу-ка я обнять ноги Будды. Коли нездоров, обращаешься к врачу. Войду и попрошу Матушку-Чадоподательницу явить чудодейственную силу, спасти и сохранить тебя, обратить несчастье в удачу, вырвать тебя из когтей смерти.
В Храме Матушки-Чадоподательницы темно и гулко, в глазах помутилось, кромешная тьма. Лишь бьется о балку большая летучая мышь, а может, и не летучая мышь вовсе, а ласточка. Точно: ласточка. Глаза понемногу привыкли к темноте храма, и я увидела перед статуей Матушки-Чадоподательницы десяток развалившихся на полу нищих. От вони мочи, испускаемых газов и еще какой-то дряни меня чуть не вытошнило. Матушка-богиня, в чем-то ты, видать, провинилась, раз тебе приходится оставаться под одной крышей с этой стаей диких котов. Они потягивались, подобно змеям, выходящим из состояния оцепенения ранней весной, поочередно разминали закоченелые конечности, потом лениво один за другим встали на ноги. Их вожак Чжу Восьмой – с проседью в бороде, с воспаленными кругами под глазами – состроил мне гримасу, сплюнул в мою сторону и заорал:
– Вот беда, неразбериха, глаз открыл, а тут крольчиха!
По его примеру и остальная шайка стала плевать в мою сторону и галдеть, как попугаи:
– Вот беда, неразбериха, глаз открыл, а тут крольчиха!
Мне на плечо молниеносно вспрыгнула мохнатая краснозадая обезьяна, напугала меня так, что чуть душа в пятки не ушла. Не дожидаясь, пока я приду в себя, эта тварь запустила лапу в корзинку и выудила из нее собачью ногу. Через мгновение она снова сидела на свечном столике, еще миг – и она перемахнула на плечо Матушки-Чадоподательницы. Пока она прыгала туда-сюда, железная цепь у нее на шее звенела, хвост, как метла, поднимал слои серой пыли, от которой в носу засвербело. «Апчхи!» Чтоб тебя, обезьяна вонючая, скотина человекоподобная! А та уселась на корточки на плече Матушки и, оскалившись, впилась в собачью ногу. Беспорядочно елозя лапами, обезьяна измазала маслом весь лик Матушки. Матушка не сетовала и не сердилась, выносила все безропотно, сама великая доброта и великая скорбь. Но если Матушка даже обезьяну приструнить не может, как же она спасет жизнь моего отца?
Ах, батюшка, батюшка, отчаянный вы человек, вы как хорек, который пытается овладеть верблюдицей: всегда выбираете, где потруднее. Обрушившаяся беда потрясла небо и всколыхнула землю. Даже Цыси, вдовствующая императрица нынешней династии, знает ваше великое имя. Даже великий немецкий император Вильгельм осведомлен о деяниях ваших. Вы – человечишка из простого народа, бродячий актеришка, который еще и заикается, – расшалились до такой степени, что и после падения считаете, что не зря пожили в этом мире. Как поется в той песне, «лучше прожить три дня кипучей жизни, чем тысячу лет дрожать от сдерживаемого гнева». Ты полжизни пел арии, батюшка, изображал на сцене жизнь других, а теперь наверняка хочешь рассказать о себе, играть и играть, пока в конце концов вся твоя жизнь не станет спектаклем.
Нищие окружили меня, кто-то тянул ко мне изъеденные язвами, сочащиеся гноем руки, кто-то оголял покрытый чирьями живот. Они верещали на все лады, кто громко, кто не очень, издавая странные звуки, одни что-то распевали, другие голосили, как родня по усопшему, выли по-волчьи, кричали по-ослиному, ничего не разберешь, все в полном беспорядке, как куча куриных перьев.
– Сделай милость, сделай милость, сестра Чжао, Си Ши[16] собачатинная ты наша. Пожалуй пару медяков, вернется два юаня… А не дашь, так и не надо, воздаяние будет сразу…
Под свои пронзительные вопли эти сучьи отродья стали кто щипать меня за ляжки, кто хватать за зад, а кто еще где лапал… Все норовили поймать рыбку в мутной воде, как говорится, по плети до тыквы добраться, поживиться по полной. Я хотела прорваться к выходу и убежать, но меня останавливали, хватая за руки и за талию. Я рванулась к Чжу Восьмому. Ну, погоди, Чжу Восьмой, я тебе сегодня задам. Чжу Восьмой поднял лежавший рядом бамбуковый шест и легонько ткнул меня в колено, под коленками все застыло, и я рухнула на пол. Чжу Восьмой презрительно усмехнулся:
– Жирная свинья налетела на ворота, кто же от дармовщинки откажется! Начальник Цянь, ребятушки, ест мясо, а вы бульону испейте!
Нищие накинулись на меня, повалили на землю и разом стащили штаны. В этот переломный момент я сказала:
– Чжу Восьмой, сукин ты сын, не по-мужски греть руки на чужой беде. Знаешь ли ты, что моего родного отца Цянь Дин в тюрьму упрятал, и его собираются обезглавить?
– А кто твой отец? – недовольно прикрыв воспаленные глаза, спросил Чжу Восьмой.
– Ты, Чжу Восьмой, с открытыми глазами посапываешь, делаешь вид, что храпишь! [17] Все в Китае знают, кто мой отец, как ты можешь не знать? Мой отец – Сунь Бин из нашего северо-восточного края, мой отец – исполнитель маоцян Сунь Бин, мой отец – Сунь Бин, который разбирал железную дорогу, мой отец – Сунь Бин, предводитель народа, сражавшегося с немецкими дьяволами! – Чжу Восьмой встал, сжал кулаки, приставил их к груди в малом поклоне и без передышки проговорил:
– Виноват, прости, хозяюшка, нельзя винить темного человека! Мы тут знаем лишь, что Цянь Дин – твой названый отец, не ведали, что Сунь Бин – твой родной батюшка. Цянь Дин – ублюдок, а твой батюшка – герой! Твой батюшка силен духом, не побоялся выступить против заморских дьяволов по-настоящему, мы от всей души его почитаем. Если мы можем быть чем-то полезны, ты, хозяюшка, только скажи. А ну, ребятки, на колени, земным поклоном просите прощения у хозяюшки!
Толпа нищих все как один опустились на колени и стали отбивать мне поклоны, настоящие, со стуком и лбами в пыли. Они хором возопили:
– Всяческого благополучия хозяюшке! Всяческого благополучия хозяюшке!
Даже сидевшая на плече Матушки мохнатая обезьяна отбросила собачью ногу, оставляя грязные следы, спрыгнула вниз и, вытянув лапы перед собой, стала в подражание людям кланяться, да так чудно, что всех рассмешила. Чжу Восьмой распорядился:
– Братки, чтобы завтра поднесли хозяюшке пару жирных собачьих ножек.