Литмир - Электронная Библиотека

И, как утверждают исследователи, «эти находки показали, что археологи столкнулись в Приобье не с какой-то отдаленной ветвью скифского искусства, не с изделиями мастеров, лишь копирующих случайно попавшие к ним образцы, но с высоким и самобытным искусством».

Своеобразное видение мира живет и в современных загадках, орнаменте, надписях на скалах, в пантографическом письме современных манси и хантов. Вот где истоки своеобразного искусства Константина Панкова!

Не забыли ли современные художники Севера оригинальный опыт, зоркий глаз предков?

Недалеко от Саранпаула, где родился Константин Панков, в таежной деревеньке, на берегу той же реки, живет манси Петр Шешкин. Под его охотничьим ножом дерево поет, оживают в дереве рыбаки, добывающие рыбу из-подо льда, охотники, сдающие шкурки пушистых соболей, оленеводы, пасущие стада оленей, росомахи, волки и рыси, хозяева тайги медведи и лоси, филины и орлы…

Но где тот причудливый и волшебный мир, который дал Панкову «другой глаз»? Может, у Шешкина «свой глаз»?

А может, мир этих загадок сейчас стал казаться слишком причудливым? Книги сельской библиотеки, которые перечитал Шешкин, может, изменили волшебный мир мансийских сказок и загадок, казавшийся когда-то таким привычным и обыкновенным? Будто теперь в жизни и загадок не стало. Все ясно, просто, гладко, кругло…

Жизнь манси стала другой, не похожей на прежнюю. Это правда. Но ведь тайга-то осталась. На заре так же токуют глухари, резвятся белки на ветвях, «храпят» в берлоге медведи. И таежные речки все так же бегут к Оби. А великая Обь плавно, не торопясь, несет свои воды на север, к самому Ледовитому океану. И рыбы плещутся, как много веков назад. А бобры валят столетние кедры, строят хаты, сооружают плотины, купаются в своем «море». И медведь не ушел из тайги. Куда ему, зверю, уходить? И хотя манси уже не считают его хозяином тайги, но все же «медвежий праздник» сохранился. Правда, не всюду, а лишь в глухих деревеньках.

В деревне Ломбовок, где живет Петр Шешкин, можно и сейчас побывать на представлениях загадочных и таинственных, где сказка и жизнь связаны, играя одну игру.

Это не «праздник медведя», как утверждают некоторые горе-атеисты, видящие в любом национальном и непонятном для них «религиозные представления», а народный театр. Своеобразный театр. Большое искусство народа. Об этом еще Лев Толстой писал:

«И недавно я прочел рассказ о театре у дикого народа вогулов. Одним из присутствовавших описывается такое представление: один большой вогул, другой маленький, оба одеты в оленьи шкуры, изображают один самку оленя, другой — детеныша. Третий вогул изображает охотника с луком и на лыжах, четвертый голосом изображает птичку, предупреждающую оленя об опасности. Драма в том, что охотник бежит по следу оленьей матки с детенышем. Олени убегают со сцены и снова прибегают. Такое представление происходит в маленькой юрте. Охотник все ближе и ближе к преследуемым. Олененок измучен, жмется к матери, мать лижет ему рану. Охотник натягивает другую стрелу. Зрители, как описывает присутствующий, замирают, и в публике слышатся тяжелые вздохи и даже плач. И я по одному описанию почувствовал, что это было истинное произведение искусства»[17].

А вот каким бывает этот праздник охотников сейчас.

— Пух! Пух! Пух! — раздаются выстрелы.

— Сколько выстрелов?

— Семь.

— Значит, низвели «его».

Медведя не называют, а величают иносказательно: «он». И не говорят «убили», а «низвели». Услышит медведь — обидится. Зачем обижать родственников? Манси и ханты думали, что медведь предком людей является. Только он живет в лесу. Поэтому называют его Вортолнут — «В лесу живущий», значит.

Сейчас никто не верит, что люди произошли от медведя. Но старая традиция еще осталась. Хорошо ли, плохо ли, кто знает. Только встречать медведя интересно не одним детям, но и взрослым. И как же может быть не интересно, если в снежки играют даже старики! И снегом моют друг друга, и водой опрыскивают.

Снимут с медведя шкуру, и самый искусный мастер делает чучело медвежьей головы. Поставит голову медведя на «священный» стол, заиграет пятиструнный санквалтап, зальется волшебными звуками многострунный торыг — и в пляс идут ноги. И не узнаешь, кто плывет в огненном танце: молодые ли, старые ли, потому что все в берестяных масках.

— У-ку-лу-лу! У-ку-лу-лу! Что вы делаете? — кричит на весь дом одна берестяная маска.

— Мы медвежий танец пляшем, — тянет в лад музыке другая.

— А это что за зверь? — спрашивает первая.

(Те, что в масках, медведя могут называть не только по имени.)

— Если ты не знаешь — посмотри на стол!

— Твой зверь плохой, черный.

— Наши звери хороши. Сочиню я песню о твоем звере, взобравшемся на стол. Твоего зверя застольного буду колоть словами.

— Умеешь — так пой!

И «берестяной нос» — как называют маску — поет хулу на медведя:

Его руки —
Лопаты, которыми женщины копаются в потухшем костре.
Глаза —
Круглые берестяные чумики с черной водой.

Но хозяин «священного» стола не обижается. Ведь говорит кто? Не человек, а берестяная маска. У него нет лица.

Осмеивают всех, не одного только медведя. Лишь бы слова были яркие и ум острый.

В дом, полный людьми, влетает какая-то птица.

— Чайка! — узнает кто-то.

Птица хватает со стола сияющую серебром чашу, прячет ее за пазуху и мчится в танце.

За ней едет богатырь. Он одет в лисьи и собольи меха. Конь у него деревянный. А бубенчики — настоящие, звенят.

— Мирсуснэхум! — говорят люди. — Он гонит чайку, дерзнувшую украсть народное счастье.

— Когда прошла чайка? — молвит он человеческим голосом.

— Семь дней тому назад проходила мимо нас чайка, — отвечают ему люди.

Мирсуснэхум подпрыгивает на одной ноге, напевая:

Золотую чашу, из которой питается народ мой,
Похитила чайка.
Конь мой с пестрыми боками,
Зверек мой, быстрей, быстрей!

— Когда прошла чайка? — опять спрашивает.

— Вчера прошла, — говорят сидящие на полу.

И опять едет, пляшет, напевая:

Как сохнущая таежная речка,
Живот моего народа высох.
И сердце жаждет пищи.
Богатую чашу с народной пищей
Своровала чайка.

Немного едет — видит белую птицу. Догоняет, бьет — чайка падает. А Мирсуснэхум забирает сверкающую чашу.

— Вот ваша чаша! — говорит он народу, бросая чашу в руки людям. И удаляется в огненном танце.

Не бессмысленна эта сценка!

Таков древний праздник манси и хантов, в котором Лев Толстой видел зерна истинного произведения искусства.

А ведь недавно многие утверждали, что у народов Севера нет и не может быть искусства. Отрицалась возможность существования у них танцев. «Танец, дочь веселья, — читаем в многотомной «Истории танцев мира» С. Н. Худякова, — конечно, не мог найти себе места среди вечных льдов и холода, и поэтому у эскимосов, круглый год окутанных звериными шкурами, непрерывно влачащих свое скудное существование среди снежных вьюг и морозов, не могло родиться желание веселиться посредством танца». В других исследованиях с той же самоуверенностью своеобразное, экзотическое, непонятное европейцам искусство малых народов объяснялось «бессмысленными выходками дикарей» или просто шаманством.

Татьяна Федоровна Петрова-Бытова — ныне заслуженный деятель искусств РСФСР, — посвятившая себя созданию национальной хореографии Севера, доказала, что и под холодным небом рождаются огненные пляски, что древние, неевропейские танцы северян обладают огромной выразительностью, яркой впечатляющей простотой, они так же многоцветны, как пляшущие сполохи северного сияния.

вернуться

17

Толстой Л. Н. Об искусстве и литературе, т. 2, М., «Советский писатель», 1958, с. 386.

44
{"b":"875844","o":1}