- Космонавтка, - произнес ли это кто-нибудь из них вслух или он услышал немолвленное, но само собой подразумевающееся, Жорка не помнит, похоже, блондинка обеспамятила его, но не лишила главных инстинктов. Жорка развернулся и врезал первому, кто оказался по правую ударную руку. Врезал, чувствуя за собой полное право на это: лицо под кулак навернулось плоское, оловянно-серое, с широко расставленными лапками ушей. От его разворота диагоналевое пальто всколыхнулось и сморщилось. Блондинка, почти добравшись до воротника, соскользнула с него и упала на снег, под ноги людям. И там, видимо, была затоптана. Последняя вошь, виденная Жоркой, впоследствии Германном. Впрочем, падения ее он уже не видел, так как его тут же ослепили. Он успел только развернуться и еще раз ударить по вши, теперь не серого голодушного, а сыто-красного цвета. Носитель диагоналевого пальто, наверно, хотел помочь Жорке, вступиться за него. После первого ответного удара, будто копытом под ребра, Жорка еще устоял на ногах, следуя тому же извечно живущему в нем инстинкту - никогда не падать в толпе: затопчут. Устоял, но зашатался, зафыркал, как котенок, хвативший горячего, барашковый воротник склонил в удивлении над ним дубленое сибирским ветром лицо, и он что было силы саданул по этому бронзовому изваянию, ощутив трепетную радость разбитых в кровь костяшек пальцев. Тут же как кувалдой вломили в лоб и ему.
По площади пронеслось:
- Наших бьют!
Наших тут бить ни в какие времена, считая и торжественные даты, не дозволяли. А поскольку нашими были все, то все одновременно и ощетинились: непорядок, всем ведь известно, что вольно бить только своему своего, а нашего, падло, не тронь, по хлебалу схлопочешь.
Площадь в едином интернациональном порыве зашалась, как пьяная, заходила ходуном. С приплощадных тополей снялось уже весеннее кучное воронье, подняло грай. И может, потому людям стало тесно на площади. Драка перекинулась на улицы, но и там оказалось мало места, непросторно, негде развернуться так, чтобы уж вмазать так вмазать. Сражение выкатилось за околицу, на речку, на лед со скально нависшими над ним берегами в апрельских слезливых сосульках. И в этом ущелье, можно сказать, началось настоящее ледовое побоище. Кулачный русский бой. Стенка на стенку. Где постепенно забылось, кто с кем и против кого, бьется. Кончилось деление на ваших и наших. Под хмельно свиставшим в ущелье ветром взыграли просто сила и удаль, что так долго стыли под засыпью сибирских снегов и морозов, где двенадцать месяцев зима, остальное - лето. Обескрыленно падали на лед бушлаты, шинели и телогрейки. Корячась у тороситых ледяных надолбов, вставали распаренные, воспарившие мужики и парни: а ну, налетай, шевелись, у кого вши завелись. Хмелел, алел крупитчатый, рафинадно отборный речной снег. Стонали нависшие на кручах мамонтово-клыкастые кедры, сквозь которые серо проглядывался сурово удивленный гранитный лик первопроходца дзень- человека, пару столетий назад открывшего эту богатую землю. Открывшего на удивление мирно. Шел себе да шел, может, и глаза смежив от усталости. Запнулся, открыл глаза, увидел то, что не всегда зрячему дано увидеть: землю, речку и небо. Открыл себя на этой земле. И вот сейчас на этой земле происходило то, чего не было и не могло быть раньше. Прошлое опомнилось и всполошилось, время пошло вспять. Первопроходец, первооткрыватель был один. И даже крепко пожелай он того, не с кем ему было биться в этой таежной глуши. Тот, кого он встретил на своем пути или показывал ему дорогу, лишь удивлялся глупой радости пришельца: моя давно знай камень, который горит и который плавится в огне. Камень, и все. И первопроходцу не за что и не с кем было драться, хотя ему, может, и очень этого хотелось, русскому по натуре: что это за открытие, что это за новь, если они не на крови, если по дороге к ним ни единой кости, ни одного славянского черепа, если в пустую глазницу того черепа не вползает гадовье, если и умереть не за что и вороны не каркают над трупами. Тишь да гладь кругом...
Но сейчас все было по-другому, и каждому было ясно, что наступает поворотная весна, бьет звездный час земли.
Ледовое побоище было в полном разгаре. Поселок стряхивал с себя остатки зимней спячки. В ряды сражающихся вливались свежие силы. В бой вступила боевая сотня распаренных в мойке после смены шахтеров. Со стороны города, с правого берега реки, прискакал конный наряд милиции, похоже, тоже жаждавший размяться в кулачном бою, но форма да присутствие офицеров, наверное, сдерживали, а то бы уж эти ребятки показали, как на Руси берутся ледовые города. Застоялись, приморились без настоящего дела, а молоды ведь, кровь играет.
С некоторых пор конная милиция находилась в городе в постоянной боевой готовности. Город, как и поселок, напоминал пороховую бочку: искра - и взрыв. И взрыв этот грянул совсем недавно, дикий, неожиданный. Неожиданный, хотя его и ждали. Потомственные и осмотрительные, осевшие здесь, может, со времен первопроходца мастеровые предупреждали отцов города: голодно, батюшки-кормильцы, как и в войну не было, хлебушко, хоть и не от пупа, по карточкам, но в очередь и по килограмму в руки. Не было тут такого отродясь, чтобы Сибирь хлеба не едала. Как бы чего не вышло. Просьбе этой и предупреждению не вняли. А может, и вняли. Но нонче просят все и всего, весь хлебушек и испросили, а новый в одночасье не растет. Рязанское чудо в то время только еще выспевало, чудотворцы только готовились явить себя, резали последнюю буханку на шесть хлебцев, чтобы заткнуть ими голодные рты. И на хоккейном матче, вернее, на хоккее, ибо матчей в то время еще не знали, был просто хоккей или футбол, так вот на хоккее вспыхнула искра и грохнула бочка.
Единственный в городе стадион жители брали штурмом, впрочем, как и все остальное здесь брали: от хлеба до угля. Молоденький милиционер, наводя порядок в людском вареве, конно наехал на мальчишку. Может, того мальчишку кто-то и подтолкнул, может, он сам сунулся под лошадь. Но, как бы там ни было, лошадь, почувствовав под копытами живое крошево, вдохнув вместе с морозом парной крови, взыграла и пошла грудью на людей. Взыграли и люди, видя истрезанного мальчонку: опять же - наших бьют. Милиционера спешили, начали охаживать пудовыми кулаками, на выручку ему бросились товарищи. И завязалось, и покатилось. Бывшие зеки, а таких здесь большинство, потому что лагерей в крае куда больше, чем городов, отводили замороченную душу. Встряли амнистники и "комсомольцы" - строители ударных комсомольских строек, досрочно и условно освобожденные, принялись громить близлежащие ларьки и магазины. А потом перекинулись и в город. Пошли штурмовать учреждения и квартиры тех, кто, по их понятиям, содержал и кормил вот такую милицию, кто должен был дать и им и хлеб, и к хлебу.
Милиции в пригулаговском городе было, конечно, больше, чем любителей хоккея. Толпу рассеяли, кое-кого взяли и на казенные харчи. Хлеба оставшимся на воле добавили. Вместе с хлебом из самой Москвы прибыла комиссия. У председателя исполкома, бывшего флотского, участника штурма Зимнего в 1917 году, спросили: что ему надо для упрочения Советской власти в районе. Он ответил: "Залп "Авроры", и чтобы убралась с улиц конная милиция".
Убрали председателя исполкома, без залпа "Авроры". Конная милиция осталась. Именно она и припожаловала сейчас на ледовое побоище. Праздно задержавшиеся служащие, начальство и полуначальство исчезли с реки немедленно. Остались подростки, подобно Жорке-Юрке, да дурачки, у которых еще чесались кулаки, как известно, они чешутся у них всегда. Но опустение, происшедшее в ущелье с появлением конной милиции, уняло зуд и в их руках. Милиции отвести душу, конечно, хотелось, но в то же время она чувствовала вину за собой, памятуя случившееся на хоккее.
- С чего хипиш, мужики? - шумнули, не въезжая на лед, сверху, с круч, вполне добродушно и мирно. Большинство ответило угрюмым молчанием многоопытного лагерного этапа. Но нашлись и живчики: