Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Германн шел от архива через мост пешком, чтобы хоть в этом убедить себя - был, был мост, была река. И сей­час он стоит на мосту, упершись грудью в перила, посре­дине реки, катящей свои воды далеко внизу, смотрит, как время от времени выхватываются из этих вод заиг­рывающая с солнцем серебряная и голубая плотва, жиру­ющий на быстрине жерех. Стоит, смотрит и думает: не­ужели ничего этого никогда в жизни у него действительно не было. Не было этого города, память о котором зане­сена в Ипатьевскую летопись, города, еще с тех незапа­мятных времен уцепившегося корнями прирученных и облагороженных человеком садовых деревьев, каменны­ми и деревянными фундаментами домов за холмы и горы, неудобицу, сотворенную, навороченную еще тысячеле­тия и тысячелетия назад прошедшим, вспахавшим здесь землю ледником. Вспахавшим и устало остановившимся. Не было этой воды, бурунно кипящей перед и после бетонных быков моста, самой реки, голубой лентой те­ряющейся в седине вековых белых песков, в далеких чер­ных трясинах торфянистых болот, за зеленой кромкой набегающих лесов. Где же он пребывал все эти годы? Неужели он, едва успев родиться, сразу же сгинул, поте­рялся на одном из поворотов, изгибов, колен этой древ­ней реки.

И кто его породил, где он родился? Неужели и вправ­ду на какой-нибудь Центаврии Проксима, привидевшейся ему во сне. Потому и жизнь у него здесь такая подполь­ная, нелегальная, в неведомой подпольной стране с бе­зымянным при множестве имен человеком. А он ведь считал себя одновременно и Юрием, и Георгием, и Гер­манном, но все эти имена, как и места, в которых он проживал, оказались лишь конспиративными кличками, подпольными явками и квартирами. Но стоя на мосту, находясь в ледниковом городе, он еще не знал, что Гер­манн - не последнее его нелегальное имя. И оно не со­всем нелегальное, больше настоящее. Но к этому насто­ящему его имени ему надо еще идти, поучаствовать в игре судьбы и рока, снести еще один, может, самый жестокий их удар. И Германн пошел к своему родительскому дому, к дому, который он считал родительским. Пешком через мост и дальше пешком в неиссякаемом потоке движу­щихся встречь и попутно машин.

И потому подобрался к родному дому на исходе дня. Солнце еще полностью не зашло, но над деревней его уже не было, спряталось за стрехами крыш, подступавшей к ним дубовой рощи и из-за деревьев и домов красными сполохами подглядывало за людскими подворьями и в самой хате красными прямоугольниками почертило белые сте­ны кровати и коричнево-красный пол. В таких же сукро­вично-багряных полосах была и лавка, на которой, тесно прижавшись друг к другу, сидели отец с матерью, в такие же тона заходящее солнце раскрасило их лица и тела. И хотя, по всему, им было удобно, уютно так сидеть, почти слившись воедино у экранно белой стены, собирая на спину мел, сидеть и молчать под застывшими над их голо­вами фотографиями истории их совместной жизни, мер­но тикающими ходиками. Было все же похоже, что они сидят не на своей дедовской еще лавке, а на скамье подсу­димых. Что-то исчезло, ушло из их наполненного хлеб­ными и молочными запахами дома. И сейчас в нем яв­ственно из каждого угла проступала пустота, отчуждение и режущая уши Германну пронзительная тишь.

Две пары родительских глаз, как четыре вспугнутые мыши, впились в лицо Германну. Они, видимо, ждали от него слова, приговора. Но родители молчали. Молчал и Германн. Кто из них троих не выдержал первым - Германн и не помнит. Может, он сам, а может, мать, как хозяйка дома, ткнула мужа кулаком в бок. Отец поднял­ся с лавки, и мать едва не упала, они сидели не по цент­ру, перевес был на стороне матери. Лавка вскинулась вверх, мать задвигала ногами, правой рукой схватилась за стену, левой за сердце. Отец покалеченной рукой удержал скамейку:

- Не бери все так до сердца, старая. Держись. Перед людьми и Богом мы не виноваты. А там... Как уж оно сложится. И будь что будет.

- А что должно быть? - спросил Германн.

- Откажешься ты от нас, сынок, - ссунулась, съехала с лавки, мягко прошлепала коленями по все еще красно­му в не успевшем закатиться солнце полу. И поползла, поползла к Германну, шоркая мягкими бурками по по­ловицам. Германн неподвижно стоял посреди горницы. А она подползла к нему, обвила его ноги руками, обер­нулась к мужу лицом, приказала ему:

- На колени, на коленцы, Гаврилко. Есть, есть, ви­сит на нас грех. А Бог грехов не прощает.

Отец на колени перед ним рядом с женой не стал. Стоял в стороне, наблюдал за чем-то, видимо, ждал. Германн, догадался, чего. Поднял и усадил мать снова на лавку.

- Я не знаю вашего греха, - сказал он, - может, лучше мне его и не знать. Вы ведь вскормили и вырастили меня.

- Обман на мне, сынок, великий обман, - всхлипы­вала, сидя на лавке, мать.

- Нет на нас обмана, старая, - подал голос отец. - А то, что промолчали, не открылись вовремя, - не вели­кий грех. Но ты теперь взрослый, и все должен знать.

Германн думал. Многое ему открылось еще там, в ар­хиве. И сейчас он прикидывал, надо ли выворачивать старикам душу. Не лучше ли оставить все как есть: зыб­ко, непонятно и тревожно. Он все еще колебался, как поступить. И отец, похоже, разгадал эти его колебания.

- За нас не переживай, Макриян.

- Какой Макриян, где Макриян, откуда, из какого чертова болота взялся еще и Макриян? Вы что, одурели?

Германн говорил шепотом, почти сипел, у него пере­хватило горло. Слова давались таким трудом, что он зап­лакал, выдавливая их из себя.

- Вот это уже хорошо, - сказал отец. - Это хорошо, что ты плачешь. Когда человек плачет, он прощает, про­щает себе и другим. И я тоже плачу, хотя мне не у кого просить прощения и некого прощать.

Отец действительно плакал. Но сухими и, наверное, горючими слезами, потому что их не было видно, там, где они должны были катиться, вспыхнули, пролегли только две красные, нисколько не влажные дорожки. То была, видимо, память изрытого морщинами старческого лица о некогда бежавших по нему слезах.

- Макриян, сынок, - это ты. Такое было у тебя пер­вое имя. Я дал тебе такое имя тридцать с гаком лет назад. И ты прав, из болота ты. Дух или человек - не знаю. Разгадать мне не дано, потому все время и мучусь. А как все это случилось, рассказать сегодня могу. Раньше не мог, потому и молчал. Сейчас могу... Старая, иди, иди, коро­ву подои.

- Корову я уже подоила, Гаврил ко...

- Так подои еще раз.

- Ты в своем уме, Гаврила?

- В своем, старая... В своем, Валечка... Иди, погуляй. Покинь нас одних. То, что я рассказывать буду, и ты не все знаешь. И знать тебе всего не надо. Мы с Макрияном по-свойски, по-мужски, до конца открыто говорить бу­дем.

Мать послушно поднялась с лавки, сняла с вешалки плюшевый, давно уже выношенный жакет. Германн еще подумал и укорил себя, - обещал матери новую шубей­ку, сейчас как раз пошли такие, удобные и недорогие для старух, шубейки из синтетики. Обещал, присмотрел уже, но так и не собрался купить. Купит ли теперь. Поверх жакета мать накинула шерстяной в крупную клетку пла­ток, подхватила стоящую у входа суковатую палку, Их там стояло две, очень похожие вишневые клюки, как лед с бабой у порога. И Германн до сих пор еще путал их, не мог разобраться, где отцова, где материна. Но старики различали их даже издали и зорко следили, чтобы ни один из них не вздумал пользоваться чужой. Иногда даже спо­рили - это когда впопыхах, и чаще мать, хватала клюку отца. Отец и сейчас издали проследил, чтобы не было путаницы. Путаницы не произошло, мать взяла свою, брякнула дверная щеколда, и материнская клюка запостукивала по порогу уже снаружи и тут же зашелестела, мягко касаясь земли, травы-муравы и подворного курос­лепа. Мать ушла.

Но отец не захотел оставаться в избе. В избе не завел обещанного разговора. Может, побоялся доверить и сте­нам того, что хотел и думал сказать ему, Германну, а может, действительно в горнице, как он объясил это чуть позже, стало вдруг почти душно. Дерево ведь при живых хозяе­вах работает как печка, как солнечная батарея. На улице солнечно, жарко - дом источает прохладу, запасенную, накопленную в ночи. Приходит ночь - дом делится с хозяевами дневным солнечным теплом. Хорошая придум­ка и старинная заведенка отцов - строить дома из дере­ва...

46
{"b":"875834","o":1}