И эта невозвратность прожитого подмяла его. В остро вздернутых плечах жены он словно увидел двух укоряющих его зверьков, обиженных и очень беспомощных. Из тех лет, когда она еще по-хорошему обижалась на него. И он немел перед этой ее обидой, не зная, как искупить вину, шел на чужое подворье, воровски ломал чужую сирень. И эта давняя виноватость помешала ему в ту ночь переступить порог.
А уходил, опять же, пытался уйти он чуть позже. Решимость выспела вновь на пепелище ночи. Вернее, двух ночей. Первую они провели в поезде. У него была командировка в столицу. Она устроилась туда же вместе с ним то ли от скуки их провинциального прозябания, то ли из желания пройтись по столичным магазинам. В одном купе с ними ехал тот же его знакомый, с которым теперь они вместе работали. Перед тем как лечь спать, под стук вагонных колес распили бутылку "Столичной". Жена перед этим вступила в общество трезвости, дала зарок в рот не брать ни капли спиртного. Но тут выпила. Выпила с желанием и отвагой их молодости.
Обший свет погас, купе погрузилось в полумрак затянутых мертвящей синью ночников. Такая же стекольная синь окутала и его сознание. Это был верный предвестник мучительной бессонной ночи. Но уснул он поразительно быстро, едва коснувшись головой подушки. И спал мертво до самого пробуждения уже на подъезде к столице. В купе было темно, как в бочке с дегтем. Ночники были погашены еще с вечера, наверно, окно затянуто коленкоровой шторой. И опять, такая же непроницаемая зашторенность была и в нем. Он некоторое время лежал неподвижно, пытаясь прорваться сознанием из царящего в нем и вокруг мрака. Вагон уже проснулся, за железной его обшивкой уже наступило утро, он чувствовал это по голосам, доносящимся сюда, в купе, из коридора, по шарканью шагов. Но в душе жило какое-то неверие в это утро, что-то было нарушено в нем, сдвинуто. За годы их жизни ими совместно, незаметно для самих себя был разработан свой ритуал пробуждения и подъема. Жена как жаворонок просыпалась и вставала раньше, заваривала и пила в одиночестве на кухне чай. Он, сова, досматривал утренние сны. Теперь же все было наоборот. Он отметил это бессознательно, и тут же в нем сработало некое внутреннее реле. Он услышал громкий щелчок коридорной или туалетной двери, приподнялся на локте, вгляделся в темень, уловил ровное дыхание знакомого, котороый спал на верхней полке напротив него, тоненькое посапывание жены на полке внизу. Мгновенно связал их воедино. Купейная темень раздвинулась, болезненно расцветилась, молоточками застучала в висках кровь. Но он подавил это, навеянное утром, равномерным постукиванием колес, невидимостью мелькающих за окном пейзажей, воображение, зная за собой почти маниакальную способность по какой-то одной детали выстраивать, создавать картину куда правдоподобнее и гуще той, что была на самом деле. Картину чаще от начала до конца ложную. Торопливо вскочил с полки и ринулся в туалет, к умывальнику, под холодную воду.
Но облегчение водой было кратковременным, минута-другая, пока плескался под краном. А когда снова вернулся в купе, первое, что звоном отдалось в ушах, было слаженное дыхание двоих. Но он и тут не дал воли воображению, хотя подловил себя на том, что в откупоривании, шумном раздергивании им оконных штор есть некая нарочитость. Знакомый не пошевелился. Жена открыла глаза, затуманенные еще блаженностью не отошедших снов. "Только ли снов?" - подумал он машинально, понимая, что это работает все то же услужливое воображение, но уже не в силах справиться с ним. Всегда спала в дороге в спортивном костюме, а сейчас в легкой розовой блузке без рукавов. И кроме этой блузки, на ее теле ни лоскутка, он чувствовал это, осязал, видя перед собой оголенное, отдохнувшее за ночь ее тело. Само это тело нашептывало ему о покое и неге, о том умиротворении, в каком оно сейчас пребывало. Так же безмятежно, раскинувшись, спал и тот, наверху, пламенея рыжеватым ворсом груди. Ему стало жарко, он не смог вынести шуршания натягиваемых женой под одеялом одежд, казалось, постреливающих накопленным за ночь электричеством. И будто ударенный этим электричеством, метнулся в коридор.
- Что с тобой? - спросила жена, через пару минут выйдя за ним, став рядом у окна.
- А что со мной? - ответил он вопросом на вопрос, сознавая глупость и бессмысленность всего, что он сейчас не скажет.
- Я же вижу, что ты сегодня не такой, как всегда.
- Какой же?
- Что еще надумал за ночь?
- Что я мог надумать...
- Тебе виднее, ты же у нас изобретатель.
Поразительно, но его всегда оглупляла и приводила в беспомощность ее наступательность, виновата она или нет. Из нее получился бы хороший мужик, генерал. В любой ситуации она всегда шла вперед, как бы даже подставляясь, опережая удар, обезоруживала его, лишала встречной прямоты, сеяла множественность: а может, не все еще потеряно, не надо только переходить ту грань, за которой нет уже возврата. Может, с его стороны это была элементарная трусость. Хотя ему казалось, что это не совсем так. Рассудочность, наверное, более подходящее определение, набившая оскомину белорусская "памяркоўнасць". И эта памяркоўнасць не радовала его, потому что за ней всегда было сокрыто нечто унизительное и болезненное, заранее предполагающее компромисс. И это было присуще не только его семейной жизни, а жизни вообще, потому что было подготовлено и предопределено прошлым, которое он не волен изменить. Оно было по-добно карающему мечу, у которого одно предназначение: пить только свежую кровь, живую, чтобы состоялось настоящее, а это значит и будущее. И прошлое исправно поставляло всем временам эту живую кровь, не единожды убитое и сожженное, как птица Феникс из пепла, оно возрождалось и возрождалось. И это возрожденное губительно для тех, кто при нем присутствовал, потому что в нем неким чудом сохранилось, казалось бы, давно уже умершее и похороненное безумие, тенями скользнувших по земле и исчезнувших в глубине веков людей. С этими тенями, как и ветряными мельницами, невозможно и бесполезно было бороться и сегодня. По теням невозможно было понять, какими же на самом деле были эти люди. Ибо так уж повелось, прошлое всегда являло себя недопроявленным, нарочито туманным и незавершенным, а чаще всего преступным, а потому и неподступным, недоступным даже тому, на глазах кого творилось. Правды не знал и не хотел знать никто, потому что каждый из вершителей и очевидцев в лучшем случае был только свидетелем, а в худшем - исполнителем.
И он тоже внутренне противился полному знанию, полной правде. Хотя одновременно прошлое было и дорого ему. Его ли собственное, чужое - разницы не было. И было обидно, когда вот так, коса на камень, оно предавалось, бессильное заступиться за себя. Недаром, видимо, подмечено: у женщин прошлого нет. Они стремятся избавиться от него, чтобы сохраниться сегодня и завтра. И жена решительно избавилась от неприятностей минуты, которую длился их разговор.
- Ну, как знаешь. Не хочешь говорить и не надо, - зло и грустно улыбнулась, закинув на плечо легкое вагонное полотенце, скрылась за дверью умывальника.
Он был усмирен и почти успокоен этой ее решительной невозмутимостью, обозначившей, что виноват во всем он. Она по крайней мере хоть знает, чего хочет. И если уж чего-то действительно хочет, идет напролом, подчиняясь минуте и вечности, одновременно презрев их. Он же постоянно зациклен на мгновении, пытаясь растянуть его по вечности. И теряет все. Может, тут и берет начало его монстровость.
День прошел по-московски, на одном вздохе: ах - и нету. Такси, метро, автобус, троллейбус, служебная московская любезность, простецкое провинциальное подыгрывание ей. И за окном уже синий, почти рассветный вечер. Культовское, начиненное изобилием люстр и остережительной мягкостью ковров, нутро гостиницы со стоической созерцательностью, день-деньской вбирающее в себя стадный рев столичной, почти вавилонской улицы, сейчас само чуть вздрагивало, отечески покряхтывало, не держа проявленных вечером одиночных и познаваемых шумов и рыков.