- Так кто же, кто это был? - повторила свой вопрос мать.
- Человеку всегда нужна конкретность, - сказал писатель. - А ее нету, нету и никогда не было. Конкретность - миф, умирающий вместе с каждым из нас.
- И возрождающийся в каждом последующем поколении снова и заново, - профессор опять взволновался, он не мог, видимо, решить, как поступить с письмом, куда его понадежнее спрятать.- Помните, у Александра Сергеевича:
...Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал...
- Иван Дмитриевич. Мой сожитель или я его сожительница через сто с лишним лет... - отрешенно проговорила, как бы прислушиваясь или приглядываясь к чему-то или кому-то, мать. - Иван Дмитриевич Якушкин. Ваня... А я ничего и не знала, жила в этом доме, как в гробу или во сне.
Писатель попытался утешающе погладить матери руку, может, и поцеловать ее. Мать остановила его.
- А вот это уже лишнее. И вообще, мальчики, много лишнего. Все мы ломаемся друг перед другом. Вы все хорошо знаете про эту хату. Я тоже. Все знаем: что к чему и почем, но признаться... Боимся дома, в котором живем, боимся живых и мертвых. Придумали сами себя и жизнь себе. А себя настоящих и во сне боимся увидеть.
Писатель потерянно молчал, некоторое время молчал и генетик. Потом бережно закутал пустую бутылку из-под шампанского в овечий кондукторский тулуп. Снял сорочку, завернул в нее послание, спрятал под тулупом. И только проделав все это, обратился к матери:
- Прости, Теодоровна. Никогда никому не кланялся, а тебе поклонюсь. Конечно, мы знали, кто жил в этой избе, давно подбирались к ней. Ты правду говоришь, боялись. Что поделаешь - сам себя не обманешь - покойник. И твой Якушкин это хорошо понимал.
- "...Кто-то сказал, что сон - это тоже жизнь. Тем более можно было бы сказать, что и мечта есть жизнь". Это уже сам Якушкин в письме насильственно разлученной с ним жене. "И мечта есть жизнь..."
Невольно, но эти слова запомнились Наде, врезались в память, словно кто-то их высек топором. Профессор-генетик, кузнец-молотобоец постарался. Она навсегда сохранила их в себе. Порой проклинала, а чаще исступленно взывала и обращалась к ним. Они были губительны, но одновременно и спасительны.
- Сам Якушкин играет тебе по ночам на фортепиано. Ты это понимаешь? - обратилась к Наде мать.
В ту минуту Надя еще ничего не понимала. Она невидящими глазами смотрела на мать, потому что для Нади ее уже не существовало. Как одновременно перестали существовать писатель с генетиком, их словно ветром сдуло, стерли пескоструем из ее памяти, что было все же странно. Она ведь должна была их благодарить, они перевернули всю ее жизнь, обозначили и повели совсем по новому руслу. Но таково уж, видимо, свойство нашей памяти и вообще человеческой натуры: сосредоточение на сиюминутности каких-то пустяков и отвержение главного, такие уж страннопришлые и прихотливые ветры дуют, крутят в нашей голове, испробуют нас и определяют нашу жизнь. А еще, очень уж, наверно, много, великое перепроизводство на этой земле странных людей, неизвестно откуда появляющихся, неизвестно куда исчезающих. Тех же генетиков, по таежным поселкам разводящих лук, писателей, пристроившихся к почте, изобретателей, конструкторов, философов. И лишь единицам из них фартит состояться, пробиться в Циолковские и Мичурины... Может, это и к лучшему. Сколько земле надо, столько она и поднимает, востребует. А будь востребованы все, может, не было бы и самой Земли. Недаром добрая половина из всех нас ходит просто в придурках, тысячелетиями бредящих, мечтающих сдвинуть, повернуть земную ось, перевернуть и саму Землю. И сама Земля останавливает, укорачиваем и обуживает их, потому что они лишь частица этой земли, скорее всего, пыль, прах ее мятущийся и тоскующий, искусная оконечность Земли, мнящая себя ее началом, венцом творения. Но в то же время без этой оконечности, пыли и праха невозможно представить и саму Землю. Разрешившись однажды человеком, она уже была обречена на бесконечное воспроизводство его. И просто обречена, сознавая это, без устали разрешалась и разрушалась войнами, пожарами, землетрясениями, торжествовали не ум, а безумие роженицы и новорожденного. Хотя все жаждали мира и покоя. И каждый новорожденный приходил мессией, а уходил - исчадием ада.
Страннопришлые люди поддержали Надин дом, укрепили, упрочили его на земле. Раскопали и выбросили истлевшие бревна фундамента. Хотя, надо сказать, они и не настолько сгнили, что была надобность их менять. Бревна в основание дома были положены смоляные, сосновые и на сухоньком, песочном месте. А сосна, как известно, в сухости сохраняется, считай, вечно, это не дуб, которому воду и воду давай. Не в бревнах дело, а в том, что избу потянуло. Пошатнулась земля у фундамента, начала сползать в овраг, туда же потянуло дом. Земли, опоры просил дом.
Вместо земли пустили в него шлак, изобильно производимый паровозами, что здесь же, у оврага, чистили свои топки. Из шлакобетона подвели под дом и фунда-мент. А заодно, чтобы дом уж полностью заявил себя омолодевшим, поставили два новых венца. Подложили, законопатили мхом бревна, опустили домкраты, дом, покряхтывая, лег грудью на обновленный фундамент и со свежими заплатами тесаных бревен смотрелся молодцом, даже нос в гору задрал. Овражной стеной чуть подвысился, немного недотесали новые бревна плотники или ошиблись, паз мелкий взяли. Но главное, что при этом произошло, это уже выяснилось много позже, с наступлением зимы, холодов - дом потерял тепло. Что-то порушилось, порвалось или треснуло в его натуре, натопить, нагреть его было почти невозможно, он тут же источал тепло наружу, в воздух. Но мать осталась довольна, она больше любила прохладу. А Наде было все равно. Ниша-прятанка между грубкой и стеной горницы, правда, тоже обузилась, но не по причине смещения привычных размеров дома, сжатия, а потому что она сама росла, хотя и помещалась в нише, но вот-вот могла уже вытолкнуться ею. И Надя это чувствовала всем телом.
С того дня, когда был обновлен и укреплен дом, жизнь ее круто переменилась. Будто обломилась, ушла на дно, и пришла совсем другая, нигде и ни в чем не пересекающаяся и не соприкасающаяся с той, что была в реальности, вялой и скучной. Радовали сны, яркими были восходы и закаты солнца, а промежуток между ними сер и тускл, ничем не заполнен, даже школой. Хотя училась она хорошо, но как-то отсутствующе и без азарта. Подобно траве или кусту придорожной лозы, впитывала в себя солнечный свет и то, что давала земля, не тратя сил, не расходуя памяти. Все сказанное на уроках учителями складывалось как в копилку и всегда оставалось на поверхности.
Незаметно для себя она стала даже отличницей, за что обидно и незаслуженно подвергалась гонениям сверстников. Одноклассники и даже сосед по парте, вечный второгодник, подсаженный к ней с педагогической целью, ее не любили, хотя Надя никогда не пыжилась, не делала лишних движений, всегда давала списывать, но никогда никому не подсказывала. Она не понимала, как можно чего-то не знать, все ведь просто, как мычание: из пункта "А" в пункт "Б" - вот и вся премудрость школьной науки. На отрезках "А" и "Б", как птицы на проводе перед прощанием с летом, рассажено много человечков, конечная цель которых - коммунизм. Наде это было неинтересно, хотя она тоже находилась среди тех летних тоскующих птиц. Но не ей было повелено вести стаю: вожаки были определены свыше и заранее.
При всем этом так же незаметно для самой себя она стала общественницей, и весьма активной. В старших классах возглавляла учком - ученический комитет. Те, кто учился вместе с ней, и сегодня с дрожью в ногах вспоминают тот комитет под ее началом. Она была безжалостным председателем, хотя жестокость ни в коей мере не была ей свойственна, только справедливость и правда. Голая справедливость и такая же обнаженная правда. Без смущения и сочувствия к тем, кто посягнул и нарушил их. Вот почему ее боялись не только двоечники и нарушители порядка, опасались даже учителя. Опасались и пророчили большую будущность: секретарь райкома партии - самое малое.