Литмир - Электронная Библиотека
A
A

- Буду жить... Федоровна... А вообще-то, я Теодоровна.

После того, как мать с писателем и профессором по­кинули дом, Надя выбралась из тайничка-ниши между грубой и стеной - пролезть только ей. Та ниша с пле­теным из лоскутков Надей же ковриком на полу, с цвет­ными вырезками из журнала "Огонек", портретом "Не­знакомки", с елочной красной звездой над ней, собственно и составляла для Нади дом, хотя в нем было и множество других ниш, каморок, кладовочек и встро­енных шкафчиков, но сидеть и играть за грубкой ей нравилось больше. Там еще жили запахи. Сухой, про­каленной глины и кирпича, сгоревших в грубке зимой пихтовых и лиственных поленьев. И еще чего-то или кого-то неуловимого, кто, казалось Наде, очень давно жил, прятался и играл здесь, чужого молочного и кон­фетного детства и детских, не ушедших отсюда снов, которые впитали в себя незабеленные шероховатые стены трубки.

Надя стряхнула с боков и головы глину и, несмотря на то, что в избе никого не было, на цыпочках пробра­лась к двери горницы и заперла ее. Потом уже смело пробежала по полу, пошлепывая босыми ступнями, со всего маху бросилась на кровать, уткнулась лицом в нагретую солнцем подушку и заплакала, дрыгая, непо­нятно отчего, задранными ногами. Так, то со всхлипа­ми, то без, она проревела часа два. Почему плакала, не знала и сама. Хотелось плакать, и все тут. Чего-то было бесконечно жалко. А чего, она тоже не знала. Выпла­кавшись и, вполне возможно, минуту-другую вздрем­нув, она еще больше часа думала. О чем думала, тоже сама не знала. Просто думала, и все. Думать-то ведь можно не обязательно о чем-то. Это только лошадь, наверно, знает, о чем надо думать, у нее голова боль­шая. А Надя думала понемножку обо всем сразу. И все мысли одновременно в голове не помещались. Мама - немка и Теодоровна. "Незнакомка" - русская, некра­сивых русских на портретах не рисуют. Они на порт­ретах только Кукрыниксов, но уже не совсем русские. Муха на стене - коренная сибирячка. После слез лицо надо мыть холодной водой. Кто живет еще в их доме, по ночам разговаривает на иностранных языках, не­ужели шпионы, враги народа? Вот паучьё, всюду про­берется. Но пауки не могут играть на гитаре, а тем более на пианино. Почему она их не слышит? Она бы послу­шала, узнала, кто это.

И обо всем этом еше раз, но теперь уже с обратной стороны. До того места, когда девочкам после слез обяза­тельно надо умываться холодной водой. Вспомнила ру­чей во рву стадиона, там же росли саранки. Луковицы, клубни их этой порой можно есть. Они, правда, не очень вкусные, совсем даже не вкусные, как сырой картофель, но зато красиво цветут. Ей бы такое сарафанистое и яр­кое платье, как цветок саранки. Вот бы она уже...

Тут Наде помешали думать громкие возгласы, почти вопли за стеной дома. Надя вознегодовала: вот так всегда с этими взрослыми. Только придет в голову что-нибудь приятное, как они все испортят. Ни за что не выйду, сказала она сама себе. Хоть заоритесь, лопните тресните, не выйду. А руки уже сами сбрасывали крючок с двери горницы. Ноги несли на улицу. Она все же была очень любопытная. Никакая кошка в этом отно­шении не могла бы потягаться с ней. Собственное лю­бопытство изумляло порой саму Надю. Но зато она все знала обо всех и каждом. Знала даже чуть более, чем сами они, и наперед, потому что додумывала, что из этого может получиться и что будет дальше. И додуманное всегда ложилось в цвет больше правды, происходящего, всегда было краше и куда интереснее, и если правда страшная, то страшнее ее. Так уж получалось у нее. Надя всегда знала, где ей надо быть, куда идти, ноги сами несли. Это ведь полное вранье, что в ногах правды нет, в иных ногах куда больше правды, чем в самой умной голове или на языке.

Вот и сейчас Надя говорила себе: мне совсем не интересно, чем вы там занимаетесь, обрушили дом или укре­пили его, он чужой, нехороший. Не хочу, не хочу, не надо, так приговаривала она и вслух, а ноги сами несли ее к куче свеженарытой земли, где были профессор с писателем, куда торопилась мать. Профессор, босой, плясал на собственном овчинном тулупе, совсем как Робинзон Крузо, встретивший Пятницу. Плясал и орал что-то невразумительное. Чокнулся, подумала Надя, теперь уж точно сбросят дом в овраг. Так же, наверное, думал и писатель. Он стоял с выпученными глазами, в руках у него была пузатая зеленая бутылка, никогда до сих пор не виданная Надей. Но пялился он не на диковинную бу­тылку, во все глаза смотрел на орущего и пляшущего генетика. Но, завидев мать и подбегающую Надю, закри­чал и он:

- Теодоровна, клад!

- Федоровна, - пыталась поправить его Надя, но толь­ко пискнула. - Чур пополам, чур пополам! - заорала она похлеще профессора, как только смысл писательских слов дошел до нее. - А вообще, он мой, наш. Дом наш, и клад наш. Взад кладите клад! - сама не заметив того, Надя заговорила стихами.

- Чего орете, как оглашенные, вас что, режут, - стро­го обратилась к мужикам мать. - Весь поселок взбулга­чили, что люди подумают.

- Вот! - Вскинул, как гранату над головой, пузатую зе­леную бутылку писатель, - вот до чего мы тут дорылись.

- Полная? - осведомилась мать.

- Теодоровна, спуститесь на землю...

- А я всегда на земле. Это вам надо спускаться, ста­рые, седые... дети...

- А клад, клад где? - Надя тоже была разочарована. Эка невидаль, хоть и диковинная, но пустая стекляшка.

- А вот он и сам, клад бесценный, - похоже, вернулся к действительности профессор и бережно четырьмя паль­цами дрожащих рук поднял до уровня груди желтый, полуистлевший по краям листок бумаги и начал читать:

- "Сия бутылка шампанского торжественно распита тре­мя друзьями третьего июля 1838 года от Рождества Хри­стова и зарыта в фундамент сего дома в услажденье буду­щих археологов..."

Надя отказывалась что-либо понимать. Одни творили какие-то глупости, пили шампанское, что, в общем-то, не было глупостью: хочешь пить, есть деньги - пей на здоровье, но зачем закапывать пустую бутылку под фун­дамент? Глупы были другие, чему веселиться, чему радо­ваться. Мать ведь права, бутылка пустая, совершенно пустая. И выпита не ими. Более ста лет тому назад. Но, по всему, взрослые думали иначе. Даже мать возрадова­лась и рассиялась, помолодела. Давно-давно, а вернее, никогда Надя не видела ее такой. Мать ее всегда была одного возраста, то есть старой, больше глядела себе под ноги, чем на солнце. А тут...

- Больше человеческого века, - сказала она, - сто с лишним лет тому назад, жили люди. Каторжники услаж­дались шампанским. Ерничали, веселились, а мы... Кто, кто это был?

- На дне мешка, на конце света... Безразмерен ока­зался мешок, действительно, до конца света... - Про­фессор с простертыми перед собой руками, полуист­левшим листком бумаги в них, перед разверзшейся у ног ямой, словно могилой, неподвижно стоял на горке вынутого из той ямы желтого песка. И руки его боль­ше не дрожали. Это были очень выразительные и силь­ные руки, совсем не профессорские, - молотобойца, кузнеца. С них, казалось, еще не сошла питерская куз­нечная или литейная окалина. И не могла сойти, ибо, похоже, они были калены в огне и воронены маслом, как калят и воронят металл, на века. И намертво был впаян в его руки свиток столетней бумаги, словно это не он минуту назад извлек его из старинной бутылки из-под шампанского, а только что, хмельной и весе­лый, сочинил послание и готовился отправить его на век вперед, ей, Наде, отправить, так буравил он ее взгля­дом ярко-голубых глаз. И она, Надя, переминалась с ноги на ногу под его взглядом. А из-под ног профессо­ра осыпался и, шурша, сползал, осыпался на дно ямы песок, прах истлевшего в нем фундамента, прах дотле­вающего сегодня Надиного дома.

А самой Наде казалось, что она рождается заново. По-прежнему нет, ничегошеньки она не понимала из проис­ходящего здесь. И в то же время чувствовала происходя­щее в ней преображение. Незримое, тайное. Она росла, оставаясь на месте, двигаясь в безветрии летнего дня под крыльями ходящего по небу широкими кругами, будто что-то пишущего в небе ястреба. Хотя мгновениями те вольные письмена были и читаемыми. Ястреб завлекал, звал к себе, в небо. Там было куда лучше, чем на земле. Было солнце, дули и ветры вечные, десятки, сотни вет­ров прошлого, настоящего и соединяющегося с ними будущего - потоки воздуха земного, что, воспаряя, отда­вали небу каждая песчинка на земле, травинка, кустик, и воздуха небесного, летящего на землю из далеких звезд. Те далекие и невидимые человеческим глазом среди бела дня звезды, объявшие ястреба потоки воздуха и солнеч­ного света, воздуха (выструенного ее невинным и чис­тым дыханием), поднимали над землей и ее, утягивали в небо. В века и бессмертие, которое она уже обрела, обре­ла вместе с рождением. Протягивали через миры и века так же, как это полученное здесь через столетие посла­ние.

28
{"b":"875834","o":1}