Литмир - Электронная Библиотека
A
A

ІV

Ночь набатно гудела одиночеством. Оно было серым и стальным, закованным в железные арестантские кан­далы. Кандальный звон наплывал, близился и рос, как росток из семени, как ржавое нашествие лесных мура­вьев. И давно уже подточенный ими древний домиш­ко, едва удерживающийся на самом краешке околожелезнодорожного оврага, казалось, шатался и подраги­вал, стремясь скрыться от охватывающих его ночных переулков, спуститься на самое дно оврага. И там, ук­рывшись ладонями ставен, спрятаться и успокоиться уже навсегда. Но те же самые звуки, что расшатывали его, толкали в небытие, и удерживали, как два встречных потока воздуха держат на одном месте голубиное, за­висшее между небом и землей перо. Звуки уже реаль­ные. Стремительный перестук вагонных колес проно­сящихся мимо поездов, тихий шелест тех же колес, ка­тящихся уже плавно, совиные ночные вскрики-плачи локомотивов. Песни-плачи, доносящиеся из зарешечен-ных столыпинских вагонов, загнанных в отстойник.

Девочка подрагивала во сне от всех лих пристанци­онных звуков, лязгов и стонов, но не слышала их, пото­му что других не знала. Это были нормальные голоса, ро­дившиеся одновременно с ней, как дребезжащее и трепещущее Даргомыжским и Чайковским радио внутри до­мика, никогда на выключаемое, прекрасно и светло пре­бывающее в сегодняшнем дне и в несчастливом прошлом веке. В том же веке пребывала и девочка. Чтобы оказать­ся в нем, ей не надо было даже переступать порог соб­ственного дома, потому что в прошлом веке он и зачал­ся, в трагической, как была убеждена девочка, первой половине. Об этом, о древности ее дома глухо и невнят­но говорили заполонившие в последнее время поселок серые и скучные, непонятные люди. Вроде бы как даже и не люди. Тени, неведомо откуда и когда явившиеся на землю людей, столько тянулось за ними недомолвок и слухов, таких же нелепых, как нелепы были они сами. Хотя лица их были лишены национальности, в глазах не было света сегодняшнего дня, зимой и летом одного и того же выражения - скорбны и покорны. Говорили, что это все сплошь нацмены, евреи и питаются они не­винной кровью маленьких детей. Под праздник своей Пасхи заманивают малых детей пряником или конфет­кой, за рубль или два просят мешать тесто для мацы. А в том тесте битое стекло. И кто-то из малышей обязатель­но порежется, хлынет кровь, останавливать ее не дают. Маца должна быть орошена, замешана на невинной рус­ской детской крови. Вроде бы даже случалось, что из детей в эту мацу выпускали всю кровь, до последней ка­пельки. Это дает христопродавцам силу, возвращает к жизни.

Так ли было оно на самом деле, судить трудно и страш­но. Хотя сами пришельцы были безобидны и тихи. Оде­ты в любую пору года в одни и те же одежды, чаще всего в блекло-серо-зимние. Будто явились, вышли на свет из вечной мерзлоты, из того же минулого века. Призраки, витающий над землей прах. И говорили они тихими потусторонними голосами, даже споря между собой, кому, какому роду принадлежал тот или иной дом, кому, какому роду принадлежал домишко, в котором жила де­вочка, кто в нем родился, когда скончался.

До сознания девочки суть этих споров долгое время не доходила. Она убегала, лишь завидев чужаков. И со­всем, конечно, не потому, что была пуглива. Советские девочки, даже очень маленькие, никого и ничего не боятся, такая уж у них страна, осужденная на бесстрашие и подвиг. Это она уже твердо знала. Но собственную кровь, уходящую в мацу, было жалко. И даже убегая, она твердо верила, что совершает или близка к совершению подвига. Она не желала слушать несуразные речи и толковища про жизнь буржуинов - князей, графьев и прочих белых недобитков.

От этих речей девочка стремглав бежала к своим свер­стникам, мальчишкам. Они почти постоянно играли в футбол неподалеку от ее дома. Непонятно, кто и когда соорудил тут для них стадион. Безразмерный, такой длинный, что ни конца ему, ни начала. Начало терялось в подступившей к самому поселку тайге. Там же, в тай­ге, но уже за поселком скрывался и конец стадиона. Никто из мальчишек, даже самых буйных и пронырли­вых, не мог похвастать, что знает, где находятся насто­ящие ворота их стадиона. Этого не знали даже не игра­ющие в футбол старухи и женщины, стадионом вып­равляющиеся в тайгу за грибами и ягодами, лесной си­бирской клубникой, не знали поселковые мужики, ез­дящие в предзимовье кедровать, а зимой на санях уже за дровами.

В ширину, правда, стадион был как не всамделиш­ным, раза в два только шире поселковых улиц. Но зато высыпан настоящим речным белым песком, высоко поднят им над землей и кустарником, растущим по обе стороны. А на самом стадионе ничего не росло. Только в разрывах, сотворенных весенней талой водой, про­моинах что-то вяло схватывалось, но не удерживалось, той же весенней веселой водой каждый год смывалось, сплывало. Промоины, рвы дробили бесконечную на­сыпь на очень удобные для игры в футбол участки. Отрезки, подобные братским могилам без обелисков и крестов. Здесь и процветал поселковый таежный фут­бол с тряпичным мячом, непредсказуемым в полете, часто вязнущим на голой ноге, рвущимся, на ходу су­ровой ниткой зашиваемым, что входило в обязаннос­ти девочки. А вообще ее должность в этом футболе была голкиперская, то есть вратарская. Надька, так звали девочку, вратарь-дырка, была лучшим голкипером юга Западной Сибири, за что ее уважали и боялись одно­временно все лучшие форварды того же юга той же Западной Сибири, отчего она порой много понимала о себе. Но ее каждый раз ставили на место всего двумя только словами: вратарь-дырка. Что не всегда было справедливо, больше характеризовало время и свиде­тельствовало о принадлежности Надьки к женскому полу. Характеристика времени была заключена в том, что ворота в поселке там, где им надлежало быть, от­сутствовали. Вместо них были просто дыры - и прой­ти короче, и украсть что-нибудь, вытащить - без про­блем. Принадлежность же Надьки к слабой половине рода человеческого доказывать излишне.

Но несмотря на это, Надька была в доску своим пар­нем. Умела по-варнацки свистеть в три пальца, писать - пускать струю дальше любого мальчишки, зажав ды­рочку теми же тремя пальцами, была непобедимой, до определенного, конечно, возраста, брала не берущиеся мячи, пробитые из какого угодно положения, тяжелым лещом могла поставить на место любого пацана, посяг­нувшего на ее достоинство и независимость. Все это опять же, конечно, до определенного возраста. А когда при­шел этот возраст, она и не заметила. Просто однажды напрочь расхотелось играть с мальчишками в футбол. А случилось это как раз в ту пору, когда страннопришлые люди неожиданно и почти поголовно исчезли из посел­ка за одну ночь, словно сквозь землю провалились. Только двое из них зацепились, остались здесь прожи­вать. На удивление, они оказались вовсе не евреями, а очень даже большими и уважаемыми когда-то и где-то особами. Один из них был профессором-генетиком, чистокровным русаком. Второй, к сожалению, с метинкой "нацмен", хотя и писатель, редактор даже какого-то журнала, но журнала молдавского, а потому как на грех и сам молдаванин, хотя внешне довольно-таки приличный, совсем нормальный даже по сибирским меркам человек.

Молдаванин, как личность интеллигентная и весьма грамотная, что ни говори, а все же писатель, обосно­вался при поселковой почте, кособокой, с прогнившим крыльцом хибаре, имеющей все же двери и замок на них, а внутри так даже и вполне исправную, теплую и с утра до вечера топящуюся печь. К той печи пристав­лен густо заляпанный сургучом и канцелярским клеем стол, за которым и восседал молдаванин-писатель и бесконечно писал и писал. Каллиграфическим почер­ком с чарующими глаз завитушками подписывал под­слеповатым и неграмотным старушкам отправляемые ими, зашитые в серое полотно посылки, что слали поселковые старушки в города и даже столицы, а чаще в безымянные, но пронумерованные края. Среди этих старушек попадались, конечно, и грамотные, и даже очень молодые женщины. Но все они обращались к писателю, не могли устоять и перед красотой его буко­вок. А ко всему им и лестно было снарядить сыну или внуку посылку или письмо, подписанное самим писа­телем, да еще и не нашенским, молдавским. За оказан­ные услуги писателя щедро одаривали, само собой, по возможности. Кто гривенником или двугривенным, а кто и мятым-перемятым рублем или такой же треш­кой. Платили и натурой - только отнятыми в курят­нике от курицы желтым или белым как снег яйцом, стаканом-другим кедровых янтарных орешков, хоро­шим куском домашнего сала, а иногда и чем-то завер­нутым в газету, радостно побулькивающим. И, конеч­но, низко кланялись и долго, иной раз слезно, благо­дарили. Писатель тоже ответно благодарил, вставал со стула, старомодно кланялся, сняв устаревшее, чуть по­трескавшееся пенсне. В общем, вел себя достойно, и жизнь его при поселковой почте была обеспеченной. Хотя, как и у каждого писателя, был у него свой непо­нятный стих. За легкую минутную работу он не брез­говал брать все, что бы ему ни подносили. А когда при­ходилось напрягаться всерьез, составлять прошение в суд или прокуратуру - неведомо откуда, а он хорошо знал законы, - писатель наотрез отказывался от опла­ты. Иной из просителей, зная его этот бзик, норовил незаметно поставить под стол или нечаянно забыть на подоконнике заранее напакованную безыскусными поселковыми дарами котомку. У писателя такой номер не проходил. Бывало, он гнался за чистосердечно ода­рившей его старухой по всему поселку. И догонял, настигал. Заталкивал дарованное едва ли не за пазуху потерявшей дар речи старушенции и долго крестил ее удаляющуюся сгорбленную спину. Сам во все стороны перекошенный и согбенный, виноградно иссохлый прутиками рук и ног, смешной и нелепый среди об­ступивших поселок мамонтоподобных кедров и вечно­зеленых пихт.

25
{"b":"875834","o":1}