- Есть, есть, - отозвались не только ткачихи, но и сибирячки, работницы горной промышленности. И все разом заприхорашивались, зашуршали юбками и блузками.
- Конечно, должны быть. Наша молодежь лучшая в мире.
На этот раз свои пять грошиков Германн не отважился вставить, хотя они так и рвались с языка. И говоривший взглянул на него, как ждал их, эти пять медных грошиков, будто их не хватало ему. А может, действительно не хватало. Это позже так подумал Германн, вспоминая простецкое крестьянское лицо того, с кем свел случай, простящую его бородавку, но не ту, на шее, а на лице уже, в свое время, наверное, милую, счастливую мечту детства. Родинку, теперь переродившуюся. Из этой родинки торчал волосок, один-единственный, как антенна. Волосок и родинка, когда он начинал говорить, все время были в движении, словно следили и остерегали Германна, настраивались на него как на прием. Будто встретились две цивилизации и никак не могли наладить контакт. Вроде слова, что произносились, не имели никакого значения, то просто были звуки, демонстрирование говорильного аппарата. Основное заключалось в их безмолвной связи посредством антенны-волоска, приемника и передатчика родинки и хитро круглых глаз, сохраняющих крестьянскую мудрость. В тех глазах, немного как бы сонных, не до конца разбуженных, тоже было ожидание, может, тех же пяти медных грошиков. При всей своей ухватистости и поворотливости, спокойной самоуверенности большого чиновного человека, ожидание послевоенного нищего, которых Германну довелось видеть в детстве немало, безнадежное моление подаяния, но не куска хлеба, а того, что у каждого есть, но чем не в силах поделиться человек. Не мог этим поделиться и Германн. А деньги были. На хлеб, на бутылку того же французского "Наполеона", мог дать даже на мотоцикл. Но ведь не дашь, да он и не возьмет. Все у него и так есть. Но тем не менее человек вымаливал, просил подаяние, теперь это было ясно Герке, нищий просил у еще более нищего. Просил бесстыдно, как оголодалый до крайности зверь, как обезьяна, потешающая толпу, и не всегда только конфетки ради, подогревал, расшевеливал пришедших в святилище:
- ...гопака? А мы могли и гопака. Не все же работа...
Нет, в полную силу гопака он врезать не стал, но показал, что может, недаром же поставлен у кормила власти. Неожиданно так стремительно присел. "И-и-эх", - притопнул, так же стремительно выбросил перед собой колени. "Какая легкость, словно мотылек", - подумал Германн и снова уловил, что ему подмигивают, к нему вновь обращаются. И не только этот пожилой, если не сказать старый человек, но и другой, незримо тут присутствующий. Кучерявый мальчишки в упор смотрел на него. И в прищуре скошенных на Герку глаз он увидел тоже что-то не совсем понятное ему. Ничего и множественность, записное равнодушие и обжигающий интерес и невысказанное, подспудное моление и прошение.
А между тем, было похоже, что того, чего хотел или совсем иного, но чего-то человек этот добился - конфетки и пряника, одобрения и поддержки, завел, расшевелил всех. И уже многие следом за ним были готовы кинуться в пляс. И кто-то уже притопывал, кто-то начинал бить чечетку. Заповаживали плечами женщины, запомахивали несуществующими платками. Но он пресек готовые вспыхнуть половецкие пляски:
- Разрядка. Шутка. Не то, не об этом. Не туда мы пришли. Куда мы пришли с вами сегодня, товарищи? Кто мы... в сравнении с ним? Очищение, очищение, вот великое чувство, которое все мы должны испытывать тут. Все - от партийного работника, чернорабочего партии, - он ударил себя в грудь, - до каждого из вас, товарищи ткачихи, до... - Посмотрел на Германна и замолчал, будто не смог определить, кто он, не нашел для него "товарища".
Но чуть позже, совсем-совсем уже скоро, он это слово найдет. И хотя будет оно обидным, Германн останется благодарным ему. И сейчас он был благодарен за безымянность, неназывность, сохранение в тайне их нелегального проникновения в святая святых. А он знал, должен был знать, что их группа примазалась к этой представительной делегации. И это его, похоже, не только не раздражало, но и забавляло. Что ж, вольность и шалости свойственны человеческой природе. Он и теперь, похоже, немного забавлялся. От искреннего пафоса, высокого слова об очищении перевел разговор на обыденное. О чем, конечно же, нельзя было здесь не говорить. И опять говорил он без игры, с некой подковыркой и даже издевкой, хотя и с болью. Только к кому надо было относить его подковырку, кому должно было болеть и над кем он издевался?
- Ай-яй-яй, - немного по-женски приговаривал он почти за каждым словом. - Вы посмотрите, вы только посмотрите. Вы только оглянитесь вокруг себя...
И все добросовестно оглядывались, и не только вокруг себя, но оглядывали и соседей. И пара таких взглядов очень и очень пришлась не по душе Германну, легла на него, как круглая гербовая печать.
- Ай-я-яй, какая простота. Какой простор для полета и свободы мысли! Сво-бо-ды, - еще и еще раз повторил как заклинание и тяжело, волооко взглянул на Германна, будто именно он держал взаперти его свободу. И Германн не хотел, но вынужден был отдать назад ему это якобы украденное им слово.
- Свободы, - целлулоидно, будто играя в пинг-понг, ответно послал ему. И тот, получив свое слово назад, повеселел, заискрился:
- Ай-я-яй, какая простота. Вы только посмотрите, все просто, как правда, - замедленно, оттого несколько неясно, поощряя эту правду и простоту, тоскуя по ней или открещиваясь от нее, говорил он:
- Да, да, да, - волнами, падая и нарастая, неслось по комнате.
Согласны были все, не только ткачихи, партийные работники и сибиряки, но и анонимно-присутствующе-отсутствующие люди в форме с погонами, непроницаемыми лицами.
- Прост как правда!
- А-яй-я-яй! Как партийный работник сегодня прост и доступен, - говорил он, поворотив теперь уже к этим анонимам простодушно круглое улыбчивое лицо.
- Прост и доступен, - эхолотно каменно возвращали и они его слова.
- Как крестьянин наш, прост, - увеличил он улыбку, не меняя адреса. - Ничего лишнего.
- Ничего лишнего, - разверзали уста и те, наконец, в ответной улыбке,
- Как весь наш советский народ, прост.
- Прост!
- Прост!
- Прост!
- А я бы, а я бы, - вырвался из этого хора голос Германна, голос, которого он и сам не слышал, потому что вместе со всеми в душе кричал: прост, прост, прост. И это его: а я бы, а я бы, и то, что дальше за ним последовало, были совсем не его, их словно какой-то нечистик, черт и бес нашептывали ему и вопили его голосом. От этого говоруна, его клона-приемника с волоском антенны были эти слова. Контакт все же состоялся, добился он все же контакта.
- А я бы хотел после этой квартиры, хотел бы посмотреть такую же простую двухкомнатную квартиру, скажем, простого советского министра в третьем, скажем, поколении...
Это третье поколение было уже явно ни к чему, непонятно было даже самому Германну, что это должно было означать. Но те, кому надо, поняли. Все хорошо поняли из его бессвязных слов и услышали, хотя ему, как показалось, и не удалось перекричать хоралы. Поняли, услышали и мгновенно потускнели, затихли. Затих и сам Германн. Все, кто тут находился, впали как бы в транс, оглохли, онемели, ослепли.
В той немоте, в заполнившей уши тишине Германн услышал мерные, как удары метронома, шаги. Так может ходить только расплата и приговор. Неотвратимость мига, таящегося в застывшей на века непорочности камня и металла этого города, гранита, бронзы и мрамора, в седой побелке стен и потолков этого здания, в неизбытости давно уже отлетевшего дыхания времени и истории творившейся некогда здесь, - все это надвигалось сейчас на Германна. То шло само время, судьба и возмездие. Неправда, что прошлого нет и не будет. Оно есть всегда и останется навсегда. Германн, сжавшись в комок, прислушивался к его приближению, но не чувствовал за собой никакой вины.