Литмир - Электронная Библиотека

Он шутил, но шутка выходила горькой. Максим потеребил бородку:

— Ну-ка, рассказывай, да поподробней!

— Не о том сейчас забота, Максим. Жатва через недельку. Не хочется от Суслони отставать. Они, говорят, уже овес косят. Правда, у них чуть потеплее, всегда начинают раньше других… Это, брат, на повестке дня.

— Ладно, не скрытничай! Все равно узнаю, что было в райкоме.

Павел Николаевич нахмурился. Максим шумно вздохнул:

— Вот живу в Гремякине, у бати, рыбачу, наслаждаюсь природой, а чувствую, чего-то вроде не хватает мне. Что-то надо сделать, но что — не пойму!.. Сейчас вот шел и вспоминал французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери. Умница был. Знаешь, что он сказал? Встал поутру, умылся, привел себя в порядок — и сразу же приведи в порядок свою планету. И еще он любил повторять: чем больше ты отдаешь, тем больше становишься человеком… Ну, а я чем занимаюсь в Гремякине? Только себя привожу в порядок, про планету забыл, оттого и не по себе.

— Вот и помог бы землякам, скажем, в культработе, — пристально взглянув на Максима, проговорил Павел Николаевич.

— Помочь? Что предлагаешь? Заняться этаким современным хождением в народ? Мол, мы, гремякинцы, картошку даем, хлеб, молоко, а вы, горожане, культурой нас обеспечивайте.

— Чепуха! При чем тут хождение в народ? Ходить не надо. Мы сами куда хочешь пойдем. А вот развивать сельскую культуру — это совсем другое дело!

— Шутка с моей стороны, юмор! Я уже пообещал Звонцовой выступить в клубе перед гремякинцами. Сагитировала.

— Это другой разговор! Прав твой француз: человеком становишься…

Они засмеялись. Оба были плечистые, крепкие, только один — покрупнее фигурой, другой — полегче, постройнее. Лица их золотились под лучами закатного солнца, волосы просвечивались. Разговаривая, они приблизились к кирпичной кладке. Стенки уже на метр поднялись над землей, но угадать, каким будет дом для специалистов, не мог даже Павел Николаевич, хоть и представлял его на чертежах. Как-то сразу, прервав свой рассказ о бюро райкома, он поделился с Максимом соображениями, что после уборки урожая, пожалуй, некоторые объекты по генплану Гремякино сможет построить без подрядчика, хозяйственным способом. А что ж такого? Надо создать еще одну строительную бригаду, люди найдутся, — и пусть стучат топоры сколько душе угодно!..

Потом они сидели на сложенных в стопки кирпичах и любовались закатом. Под их ногами стлался дымчато-серый чебрец. Его запах был густой и стойкий. Чудилось, он обволакивал весь выгон, держался тут с рассвета до рассвета. Павел Николаевич сорвал пучок пахучей травы, растер в ладонях и принялся нюхать, блаженно жмурясь. Пауза длилась минуты две. Потом он сказал:

— Помню, учил в детстве стихотворение про какую-то пахучую траву. Кажется, русский поэт написал. Дали понюхать ту траву человеку на чужбине, и сразу вспомнилось ему все родное: дом, небо, дорога. И нестерпимо потянуло его на родину.

Павел Николаевич помолчал, как бы прислушиваясь к своим мыслям, затем негромко стал рассказывать Максиму почему-то о своей матери, о том, как в войну она собирала по дворам теплые вещи для фронтовиков. Он рассказывал и время от времени нюхал чебрец, смотрел на Гремякино, на краснокрышую колхозную контору, на школу. А Максим внимательно слушал, курил, думал. Иногда ему не терпелось вставить замечание, реплику, но он сдерживался, давая возможность полностью выговориться гремякинскому председателю, — это была его обычная журналистская манера беседовать с людьми…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1

Отец Максима не мог сказать о себе, что он человек неудачливый, невезучий, что жизнь обошла его своим вниманием.

Судьба подарила ему такое, о чем уж никогда не забывают и чего не найдешь в биографии других гремякинцев.

В бывшем уездном, а ныне районном городке бедняцкий сын Григорий Блажов вместе с такими же, как он, полуоборванными, жилистыми, чубатыми парнями в потрепанных шинелях помогал когда-то устанавливать Советскую власть, патрулировал с красной повязкой на рукаве по темным улочкам и переулкам. А когда спустя более десятилетия после этого в лузвенских местах стали организовываться колхозы, он, уже семьянин, осевший в Гремякине, объявивший себя сторонником новой жизни, уговорил тестя свести на общественный двор корову и лошадь. Первым из молодых односельчан он работал на «фордзоне», вспахивал поля на берегах Лузьвы. Темной ночью из-за кустов недалеко от парома чья-то вражья рука пустила в него злую пулю. В окровавленной, прилипшей к телу рубахе он едва дотащился домой. Не принадлежа к трусливому десятку, Григорий Блажов еще упорнее, настойчивее стал работать в колхозе; а кем и где, на каких работах довелось ему быть, теперь уж и не вспомнить, не перечислить. И хоть он, по его словам, так-таки и не выбился в руководящие колхозные шишки, все же и последним никогда в Гремякине не числился.

Возможно, не роптал, не сетовал человек на свою судьбу еще и потому, что в жены ему досталась гремякинская красавица — неунывающая, веселая, домовитая Василиса, которая родила ему сперва дочку, умершую пяти лет от простуды, а потом Максима — уже в начале колхозной жизни. Сын благополучно вырос, отслужил в армии, вернулся домой возмужавший, окрепший, с хорошими мускулами. А потом, отдохнув под родительским кровом, он уехал учиться в город да так с тех пор и отдалился, оторвался от Гремякина. Ну, а отец и мать остались в деревне. Разве они могли покинуть дом, землю, исхоженную вдоль и поперек, где все было знакомо и привычно — от живописной скромницы Лузьвы до старенькой церквушки, окруженной деревьями с грачиными гнездами на ветках?..

Несмотря на всевозможные деревенские трудности, вселявшие в души иных гремякинцев равнодушие, нелюбовь к земле, Григорий Федотыч Блажов не мог сказать, что ему жить в Гремякине было неинтересно, в тягость. Вопреки всему происходили везде перемены, что-то уходило из жизни, что-то менялось к лучшему, налаживалось, крепчало. Особенно заметными стали сдвиги в деревне в последние годы, когда колхозники почувствовали себя истинными хозяевами и работниками на своей земле, когда были доведены прочные производственные планы. Честно говоря, дед Блажов, как и многие гремякинцы, не очень-то вникал в эти перемены, он просто замечал, что деревенские дела пошли куда лучше, чем прежде, что в дворах односельчан появилось больше добротных построек, а на столах в каждом доме уже было вволю и хлеба, и мяса, и молока, кое-кто пил чай с лимоном, иные ездили в дома отдыха и санатории. Все это радовало его, хоть радость тоже была не громкой, не показной, а естественной, как дыхание. Правда, сам он после смерти жены заметно сдал, высох, потемнел, будто пень, оттого и в конторские сторожа запросился.

Впрочем, своей последней должностью он, ветеран колхозного труда, очень гордился, считал ее закономерным рубежом на пути многолетней трудовой деятельности. Пока здоров, пока можешь ходить, надо не отрываться от людей, приносить им посильную пользу. Только первую половину дня он высиживал дома, а после обеда в любую погоду заявлялся в контору, чтобы не испытывать одиночества. Как губка, впитывал он всякие новости и сам охотно рассказывал обо всем, что знал, лишь бы у него находились слушатели.

Было время, он чуть ли не каждому встречному-поперечному пересказывал тот случай, что произошел с ним когда-то в Москве. Работал тогда Григорий Федотыч конюхом — в гремякинском колхозе тогда еще держали, разводили, холили лошадей, и за старание, за усердие послали его однажды в столицу на важное совещание. Провел он там ровно пять дней, домой вернулся с этакой поблескивающей веселостью в глазах. Василиса Петровна встретила мужа чин чином, сразу же усадила за стол, угостила заранее припасенным пивом и, когда он выпил, вытер пену с усов, толкнула его локтем в бок:

— Чего-то больно игривый вернулся! Уж не приглядел ли в Москве молодку какую?

Еще более веселея после бутылки пива, он подмигнул жене:

62
{"b":"874838","o":1}