Позади, в который раз, сумасшедшим строем наступали остатки 1-го Дроздовского полка, кричали «Ура!», бежали, чтобы забрать раненых, бежали, чтобы в десятый, сотый раз отбить несколькими ротами десятки полков красных, разбивая напрочь всю человеческую логику своим самоотречением и волей Того Бога, о Котором так долго говорил первый русский Царь. Шли, совсем потерявшись между жизнью и смертью… А Геневский не потерялся. Он умер.
***
Вечер, глухой черный вечер. Скоро полночь. Ни единого фонаря, лишь горят костры. Все старшие офицеры, привыкшие ночевать в курских полях, на ногах. Никто не сидит. Отблески пламени, ярко-красного, в непроницаемом сером тумане наступившей ночи, страшно чеканят лица. Покровский, бормотавший шепотом само собой выученное житие Сергия Радонежского, стоя грелся у костра, когда вернулся Марченко — Геневского нигде нет. Сообразили, что найдут утром, если он где-то остался лежать раненым. Пришел и Бык.
Полковник Туркул — лицом исхудавший и побелевшей труп — подходит к костру.
— Здравия желаю, господа, — бодро, звонко, четко.
— Здравия желаем, господин полковник.
— Вы знаете, — как ни в чем не бывало, — приказано отступать к Курску. Сдерживать красных более не можем. Утром двинемся к Дмитровску, вы бы поспали…
Офицеры будто оглохли и не слушали. Округлились и возмутились глаза, округлился неверящей черной бездной рот.
— Прошу простить, господин полковник, — Покровский, — как можно отступать? Ведь Орел… ведь Москва! Никак не можно удаляться от Москвы. Вот мы найдем капитана Геневского…
— Тише, тише, господин капитан, Геневского вы найдете, он вчера откуда ни возьмись заявился и побежал перед фронтом, вот орел! Но держаться не можем. — Глаза Туркула впали, будто он сам испугался своих слов. Словно успокоительное, он принял следующие слова. — Приказ Главнокомандующего.
Глава десятая. Исход
Было безумием надеяться одолеть несколькими полками красноармейские массы, безумием было начинать Кубанский поход, безумием было идти на Москву, безумием было защищать Крым, безумием было упрямо сохранять армию в лагерях Галлиполи и Лемноса — но только благодаря этому безумию мы можем не краснеть за то, что мы русские.
В. Х. Даватц.
Нельзя было сказать, что подобное положение не предугадывалось с самого начала. Ноябрь 1920 года был горячим не по осени — тысячи и тысячи красно-белых трупов на родной русской земле окрасили кровью, гнилью и смрадом перекопские деревни. Нет смысла обсуждать и повествовать о том, что уже известно.
Пишванин, облаченный в новые лайковые перчатки, пропал где-то на Северном Кавказе. Говорят, он сумел перелететь горы и попасть в Грузию — но то было еще в январе или феврале, а до ноября он в Крыму так и не объявился. Матвей Геневский, узнавший о смерти своего брата, словно перенял его привычки — почти не думая уволился из деникинской разведки и пошел новым добровольцем в цветные полки. Прямо от самого Дмитриевска и Севска вместе с полками Туркула и Манштейна он прошел до Новороссийска. Эвакуация из Новороссийска в Крым была зрелищем страшным и омерзительным, но надежду давала традиционная тактика добровольцев — умение бить число: генерал Слащев с четырьмя тысячами уставших солдат разбил сорок тысяч красных на подступах к Крыму. Эта многомесячная оборона полуострова малыми силами давала надежды на будущий успех. Надежды давал и десант Туркула в Хорлы, надежду давала и летняя операция на Кубани, надежду давало и крупное успешное наступление в Северной Таврии, где снова малыми силами были разбиты самые крепкие большевики… Что ж, одной надеждой победишь? Одной верой в победу? Одной любовью к России? И, кажется: вот, все христианские добродетели при нас, но — сейчас ноябрь, красные подходят к Севастополю, и опять приходится отступать. Теперь — за границу. Сердце грело, что нас нигде не разбили, это — стратегическое отступление, сорок тысяч отборных войск готовы будут и дальше драться. Но что с того? Война, все-таки, проиграна.
Полковник Геневский, прямо отказавшийся от дальнейших повышений, покуда война не будет выиграна, шел в самом негативном расположении духа по какому-то пляжу. Он так шел уже час, и не мог, не хотел понимать, где он находится — зачем? Разорванное лицо нещадно ныло и кровоточило, перевязанная рука опухла под бинтами и, как подозревал Матвей, местами могла гнить. Не опасно — ну, ампутируют три-четыре пальца… это теперь не важно, ведь ампутирована вся Россия.
На лице того самого, сдержанного, спокойного, гордого и начисто хладнокровно-циничного Геневского мелькали слезы. Сдерживать не выходило, да никто и не видел. Некоторые корабли уже отплывали к далекому турецкому берегу, к южному горизонту. От другого горизонта приближались красные войска. Два горизонта сдавливали душу, хуже слез. Оба горизонта были родными — тот, удаляющийся, разрывал душу разлукой с родными: сестрой, шурином, друзьями, общей офицерской и, главное, патриотической русской средой. Этот, приближающийся, нес с собой странную Русь: разгульную, дикую, сошедшую с ума и поправшую Христа. Но и эта Русь была родной, пусть и предавшей себя. Два горизонта разрывали и метали, искривляли все понятия и отвергали все определения. Что происходило? Что происходило с миром?
Геневский шел по берегу Крыма, разрывая сапогами песок. Кулаки сжаты в карманах галифе, глаза сжаты веками, голова трясется от невыносимого чувства. За что это России? За еретиков-хлыстов? За карикатуры на Царя? За что Матвею — ненавидевшему променады у моря — теперь приходится прощаться с Россией так: прогулкой по проклятому берегу?
Но ведь верных всегда было больше! Верных, честных и достойных людей всегда больше! Революции был один процент, а девяносто девять — честных людей… Вру: пусть пять процентов революции, пусть процентов семьдесят средних людей, желавших спокойной домашней жизни без жертв, но остается еще двадцать пять! Как это двадцать пять процентов населения России — сорок миллионов — ничего не сделали? Как сорок миллионов людей допустили этот проклятый берег Крыма и эти проклятые корабли, отступающие в Турцию?
Но что же сейчас видел полковник Геневский? Горстка верных людей, меньше одного процента, устремлялась на чужбину, а безмерная толпа дряни и сволочи валила и валила, словно девяносто девять… Нет, Геневский не мог больше об этом думать. Не мог и не хотел. Да и не были красные сволочью, Бог с ними, — тоже русские люди. Тоже борются за Родину, мать их так! Россия — вот она, берег Крыма. А полковнику не место в дальних государствах. Ему не место и в большевистской России. Вот он — берег Крыма. Кто-то видит его издалека, кто-то будет вспоминать его со слезой в далекой Франции, кто-то застрелится от этих воспоминаний. Геневский ничего этого не хотел. Он шел по своей родной земле, не желая лишь воспоминаний, но желая видеть эту землю только во снах. Он желал видеть ее каждый день из окна, мудрую, плодородную и могучую. Родная земля была польщена и отвечала тихим и благодарным плесканием волн. «Кто же еще будет на тебя смотреть, Россия?» — спрашивал Геневский. Волны соглашались с его безмолвным вопросом.
Впереди послышались крики. Полковник поднял голову. Человек десять шли к нему вдоль берега. Их сапоги топтали тот же песок, их глаза смотрели на те же волны. Это Геневскому не понравилось. Он решительно надвинул фуражку почти на глаза, зажег папиросу из пишванинского портсигара и сладко затянулся. Папиросы оказались дрянь, как с такими жизнь и Россию заканчивать? Вынул револьвер из кобуры.
— А ведь вы, вероятно, и сами не знаете, чего вы добьетесь, — тихо сказал Геневский, брезгливо оскалившись. Геневский посчитал, что красноармейцы тоже в чем-то правы, и побрезговал этих мыслей. Шаг его ускорился.
Они, увидев решительный шаг офицера, задорно загудели, рассыпались и вскинули винтовки. Пули стали врезаться в песок вокруг, но Геневский лишь вспомнил молчаливые атаки цветных полков. Шел и шел. Он не думал, могут ли попасть красные, хорошо ли они стреляют. Он шел и шел, пока не поднял револьвер и не стал стрелять сам. Из семи патронов «Нагана» Геневский планировал оставить один и, скрепя сердце, застрелиться, надеясь на милость Господа.