260
найдешь у Кузьмы. Перед тем, как работать, перчатки оденешь, я тебе дам. Когда кончишь всю эту музыку, фашисту топор сунешь, чтоб отпечатки пальцев остались, и сразу же в барак к солдатам иди. Я скажу, что ты со мной все время был. Ника кого подозрения на тебя не упадет». «А если узнают?» — спра шивает Малявин. А голос дрожит, как у щенка шелудивого.
«Не скоро дознаются, — отвечает Михаил. — Мы только утром о побеге объявим. Пока поищем контрика — время уйдет. Кузь ма живет па отшибе. К нему не раньше вечера сосед какой заглянет, снег-то видишь какой. Следы заметет, ни один охот ник не разберется, что к чему. Допивай, Малявин, и пошли.
В дороге обсудим». Ушли они, а я и места себе не нахожу. Хо тела побежать к Кузьме, рассказать ему все и забоялась. Идти к нему километра три отсюда. Дорога не велика, но тайга, ночь.
Хоть и тихо, ветра здесь не бывает, а снег густой. Я вам слово в слово разговор их передаю. Запал он мне в душу. Всю ночь лежала одна, думала. Мишка вернулся утром. Я спросила его, где он ночь прошлялся, а он мне сказал, что в семьсот десятой побег был и он помогал своему дружку. Я как услышала про семьсот десятую, и ляпнула ему, не подумавши: «Так он ж е завтра в побег уйдет». «Кто он?» — спрашивает Михаил, а на самом лица нет. «Брат Кузьмы», говорю ему. «Ты все подслушала, такая-сякая», — кричит Мишка, и матом меня.
С кулаками полез. За пять лет, как мы вместе живем, впервые руку на меня поднял. Я — в плач. Побегу к Кузьме, — говорю ему, — посмотрю, что вы там натворили, бандиты окаянные.
Он меня и по-хорошему, и по-плохому уговаривал, а я ни в ка кую. Здоровый бугай! Связал меня по рукам и ногам, чисто телка какого, перед тем, как зарезать его. До вечера так дер жал. Я лежу, а он в окошко смотрит, чтоб не пришел кто.
Тут рано зимой темнеет: часам к четырем — ночь уже. К вече ру прибег за Мишкой надзиратель. Он вышел к нему на крыль цо, чтоб меня надзиратель связанную не увидел. Надзиратель передал Мишке, что его на вахту какое-то приезжее началь ство зовет. Мишка ушел, а я потихоньку развязываться стала.
Крепко связал он меня, умело, а все ж осилила я веревку его.
Одела шубенку, пимы обула и побегла к Кузьме. Бегу, а перед глазами Шура стоит, жена Кузьмы, и не так она сама, как живот ее. Мало я Шуру знала, раза три в гостях у них была,
261
а живот запомнила. Ребеночек же там живой, вот-вот родить ся должен. Вспомнила Петьку, сына своего, как мне его кор мить в первый раз принесли, маленький, сморщенный, плачет, а грудь сразу узнал: притих, сосет, сопит... Прижалась я тогда к нему и никого-то мне на свете, кроме Петьки, дороже нет.
И у Шурки такой мог быть. Десять лет жила она с Кузьмой, ребеночка у них не было, первого бы родила, поплакала бы, понянчила. Ох, не могу я, Любовь Антоновна, душит меня...
— Поплачь, Лиза, поплачь, может легче станет, — утешала Любовь Антоновна, украдкой смахивая слезы.
Лиза плакала взахлеб.
— Доскажу, доктор. Сниму груз с сердца, закаменело оно у меня. Одной муку терпеть тяжелыне. Хоть с вами поделюсь, больше-то не с кем. Прибегла я к Кузьме, а там народу полно.
Охотники молчат. Они у мертвого тела шуметь не посмеют, а лица у них — лютые, и такая злоба в глазах, что не дай Бог увидеть раз. Растолкала я их, как обеспамятшая. Смотрю — все трое лежат. Братана Кузьмы к дверям отшвырнули. Охот ники, я уж это потом узнала, лицо ему сапогами сплющили.
Кузьма особняком лежал. А Шура — поодаль от него. Припала я к ее животу, плачу, целую, ополоумела совсем. Ребенка, — кричу, — ребенка доставайте! Жив он! Сказала б я тогда, кто убил Шуру, да Мишка упредил меня, пронюхал или догадал ся, что я к Кузьме побегла, не знаю. Только влетел в комнату, сгреб меня в охапку и заорал охотникам, что на меня псих накатил, что больная я. На горбу домой уволок. Я уж так обес силела, что как мертвую нес.
— Ты его любишь, Лиза?
— С той поры на дух мне его не надо.
— Почему же живешь с ним?
— Поимейте милость, Любовь Антоновна, до конца доска жу. Через две недели после того дня я тайком уехала к матери.
Приехала, а дома отец с фронта объявился. Сорок шесть год ков к началу войны ему было, а взяли его в армию. Не воевал он по-настоящему, ездовым был. Простыл он, знать, и с легки ми у него совсем плохо. По чистой отца списали. Мать плоха стала, не заработает она. Колька в больнице, совсем несмыш леныш, ровно еще семь годков ему. Приду к нему, в больницах нынче плохо кормят, оголодал он и просит: «Дай, Лизка, дай!»
262
Суну ему хлеба ломоть, омулька, когда разживусь, он обе ими руками пихает все в рот, проглотит и заново просит. Слю ни пускает, плачет, длинный он вымахал, костистый, а в уме совсем поврежденный. Как я одна по нынешним временам напасусь на такую ораву?! За Петьку душа болит, а тут Коля и отец. Отцу жиры нужны, чтоб внутрях залить болячки. По карточкам-то дают — кот наплакал. С утра до ночи работала, а не подниму их четырех. Петька вкусненького просит, а где его, вкусное, взять? Михаил приехал, каялся, плакал, молил меня. Стыдно ему от друзей, смеются над ним, что я ушла, да и любит он меня. Клялся, что не по своей охоте на такое дело пошел. «Пойми, Лизутка, — говорит, — откуда бы мне знать, что у Кузьмы брат на семьсот десятой сидит? Сверху мне сказали, они же и придумали, как с ним лучше поступить. С
них тоже спрашивают за беглецов, особенно за контриков. Вот и вышло указание такое. Y меня хвост нечистый, за восемь лет работы всякое бывало. Не согласился бы я, самого бы в лагерь упрятали. Я же не честного человека, врага убил и по мощника его. Все равно бы Кузьму судили за помощь брату.
Почему следователь, что дело вел, не объявил охотникам, что Кузьма с контриком тем братья? Начальство знало, что они братья, я знал. А следователь слепой?» «Может, и вправду следователь не знал ничего», — спрашиваю я Михаила. «Если не знал, значит начальство ему не сказало, — говорит Михаил, — а не сказало, потому что не выгодно им. Не сам я это дело проклятое придумал! Не сам!! Разве мне нужно было нос совать в чужую командировку?! Своих забот хватает. Да и не своими руками я сделал все... Я к Шуре и к Кузьме пальцем не притронулся». «Ты научил, а Малявин сделал, — говорю я, — оба виноваты». «Заставили научить... Все равно Кузьму в лагерь бы посадили«, — твердит Михаил. А я ему говорю: «Ты одно заладил: Кузьму-Кузьму... вроде там никого другого не было. А Шуру и ее ребеночка тоже в лагерь бы посадили?»
«Сидят же с детьми, слышала, небось», — говорит Мишка.
«Сидят, да не убивают их детей. Как от груди мать отнимет ребенка — и в детдом забирают его». «Какая радость ребенку в детдоме?» — спрашивает Михаил. «Так что ж, — говорю ему, — лучше убивать его?» «А ты бы хотела, чтоб я в лагерь по шел? Начальство б само сказало воралц кто я есть, избили бы
263
они меня до смерти». Три дня уговаривал меня Мишка. Пере силила я себя, поехала. Петьку с собой не взяла, боязно: вдруг охотники про Шуру дознаются. Он у мамы живет, она за ним присматривает. Помогаю я семье. В прошлый месяц ездила к ним, шесть пудов солонины отвезла, медвежатины... Денег даю...
сытно живут они... Я и омуля за Мишкины деньги на базаре купила, отец-то больной совсем, не рыбачит. Вернулась сюда и до сих пор покоя себе не нахожу... ночью со страху часто просыпаюсь: не лезет ли охотник в окно — от них не убере жешься... они и среди белого дня убьют, не побоятся. После Шуры охотники взлютовали на политических. Y них вести как пожар лесной бегут. Вся тайга о Шуре знает. Теперь как прослышат, что политический убежал — все дела бросают и за нихМ в погоню. Живым в зону не приводят... никто от них не уйдет...
— Что ты наделала, Лиза? Сколько жизней невинных от няли — и ты молчишь! Как ты живешь с ним?!
— Не спрашивайте, доктор... Когда он в постель лезет ко мне — чисто гадюку холодную за пазуху суют... Не хотела я ребенка от него... Грех большой, Любовь Антоновна, а не хо тела...