И опять мысли его вернулись к родным:
– Мы с Наташей пытались говорить по телефону с детьми в Париже; где-то на океане была буря, так что слышимость была очень плохая. Я слышал, что они кричали: «Папа, папа!», я им кричал в ответ, но они, очевидно, не могли меня слышать и опять кричали: «Папа!» Я совсем расстроился и передал трубку Наташе. Вдруг она закричала: «Софинька, милочка!» – голос Софиньки слышался через бурный океан, в Нью-Йорке, – сказал он с восторгом.
Разговор перешел к его концертам.
– На днях, вернувшись из Канады, я увидел, что до нью-йоркского концерта в Карнеги-холл осталось еще несколько дней. Эти дни могли пропасть бесполезно. Поэтому я сказал Фоли (администратору): «Устройте мне пару концертов вблизи Нью-Йорка». Он и устроил два концерта в сравнительно небольших городках – Энгельвуд и Маунт Вернон. Все билеты были проданы, и все сошло прекрасно. Это может случиться только в Америке. Я выпил дома чаю, проехал туда и обратно в автомобиле, поиграл, заработал денег, а ночью – опять пил чай дома. О концертах было объявлено чуть ли не накануне, а зал был переполнен.
После обеда мы пошли в гостиную.
– О, какая мягкая софа! Вот плутократы! – Он расположился поудобнее, стал пить чай и казался очень довольным. Это приятное настроение привело на память прошлые дни в России.
– Да, только теперь мы научились ценить и любить свою прежнюю жизнь, – и Рахманинов начал вспоминать консерваторские дни и своего любимого учителя Сергея Ивановича Танеева.
– Какой это был удивительный человек! Как он умел смеяться! Звонко, как счастливый ребенок! Он был неспособен ни на малейшую неискренность. Его так огорчала наша лень. Нас было четверо в классе, но я помню только Скрябина и себя. Мы совсем ничего не делали. Сергей Иванович упрекал нас, пытался стыдить, но ничто не помогало. Наконец, он обратился к Сафонову, который был директором консерватории; тот нас вызвал и пробовал убедить, что не надо огорчать такого человека, как Танеев. Но даже и это на нас не подействовало, – молодость! Теперь жалею, что недостаточно ценил его. Но такова молодость: легкомысленная, незадумывающаяся, непонимающая. Наконец, Танеев придумал новый способ заставить нас работать. У Пелагеи Васильевны, его знаменитой няни, была племянница. Вдруг она появилась на нашей кухне с листом нотной бумаги, на нем была написана тема и просьба написать на нее фугу. «Ладно», – сказал я. Но она не уходила, потому что Сергей Иванович сказал ей дождаться фуги и принести ему. Раз или два я попался таким образом, но потом приказал говорить, что меня нет дома, так что ей пришлось оставить нотную бумагу. Точно так же ее посылали и к Скрябину.
И Рахманинов покачал головой, тихо смеясь, не то весело, не то горько.
– Тем не менее я хотел получить золотую медаль. Скрябин к этому не стремился, – так он и совсем не работал. Но я принялся работать за две недели до экзаменов и получил золотую медаль, третью в истории консерватории. Первую получил Танеев, вторую Корещенко.
Я спросил про Корещенко.
– Как он играл! Он сочинять начал очень хорошо. От него очень многого ожидали, но ожидания не оправдались. Помню, что у Зилоти были какие-то трения с Сафоновым, и он ушел из консерватории. Его учеников передали другим преподавателям. Но я отказался переходить к кому бы то ни было и заявил о своем намерении кончать у Зилоти. Мне сказали, что если я приготовлю Сонату b-moll Шопена, Вальдштейновскую сонату Бетховена и несколько мелких вещей, то мне это разрешат. До экзаменов осталось всего три недели, но мне это удалось. Я помню также, как Танеев однажды пришел в класс и сел не за учительский столик, а на скамью рядом с нами и спросил:
«Знаете ли вы, что такое фуга и как ее писать?» Единственно, что мы могли ответить, это: «Нет, Сергей Иванович, мы не знаем, что такое фуга, и не знаем, как ее писать». Он начал объяснять, и я вдруг все понял и постиг в несколько часов. Когда я был в классе свободного сочинения у Аренского, я попросил его разрешить мне окончить консерваторию через год. Услышав об этом, Скрябин попросил о том же. Аренский не выносил Скрябина и сказал: «Ни в коем случае я вам этого не позволю». Скрябин обиделся, бросил консерваторию и больше не занимался «свободным сочинением».
Приводим рассказ Льва Конюса о последних годах пребывания Рахманинова в консерватории:
«Рахманинова от остальных студентов отличала исключительная легкость и поразительные успехи, которые он делал во всех отраслях музыкального образования. В своих выступлениях на консерваторских концертах в честь великих музыкантов – Антона Рубинштейна, Чайковского и Римского-Корсакова – по случаю их посещений консерватории, – он поражал всех изумительным развитием своих музыкальных способностей. Легкость, с которой он читал с листа, его слух и память были поистине чудесными. Для него было достаточно внимательно просмотреть пьесу три-четыре раза, чтобы знать ее наизусть. Для выпускного экзамена по классу композиции нам надо было написать акт оперы. Выполнить задание мы должны были в течение двух месяцев, и надо было работать очень усиленно, чтобы выполнить это в указанный срок. По истечении четырех недель Рахманинов представил полную оперу «Алеко».
Рахманинов закончил курс фортепиано в течение трех лет – совершенно исключительный случай, поскольку для прохождения этого курса требовалось не менее четырех-пяти лет. Ему было тогда девятнадцать лет.
Самой высокой наградой в русских консерваториях была большая золотая медаль. Имена студентов, получивших эту награду, гравировались золотыми буквами на мраморной доске в Малом зале консерватории. Эту высшую награду присуждали редко, так как для получения ее надо было закончить два курса – по фортепиано, скрипке, вокалу и т. д. и по композиции, и сдать все экзамены по общим предметам с высшей оценкой. На моей памяти эту награду получили только Танеев, Корещенко и Рахманинов…»
К концу вечера у нас Рахманинов сказал:
– Я беседовал с супругами Н. о современной музыке. Наконец, миссис Н. мне сказала: «Вы не понимаете современной музыки, Сергей Васильевич». Моя княгиня (Ирина) была со мною. Мои дочери всегда щиплют меня или дергают за рукав, чтобы я не вступал в спор. Так было и теперь. Я ничего не сказал, но очень рассердился. В консерватории был некий Петров, инспектор классов. Он преподавал также географию и писал заметки в маленькой газетке. После исполнения «Прометея» Скрябина он подбежал к Танееву и спросил: «Как вам это нравится?» Танеев ответил: «Не слишком». Петров возразил: «Вы не понимаете этой музыки, Сергей Иванович», – и он даже снисходительно похлопал Танеева по плечу. Танеев никогда сразу не отвечал. Он говорил мало, но всегда веско. В его речи не было словесной шелухи. И на этот раз он помолчал некоторое время, но было ясно, что он что-то обдумывает. И потом сказал: «Я не знал, что для того чтобы понимать музыку, недостаточно посвятить ей всю жизнь, а надо быть еще преподавателем географии». – Помню также, как Балакирев пригласил однажды Римского-Корсакова послушать новую симфонию. Было много дам (его поклонниц). Проиграв ее, Балакирев спросил: «Ну, как вам она нравится?» – «Форма мне не ясна», – ответил Римский-Корсаков. Тогда Балакирев повернулся к одной из дам: «Мария Васильевна, вам форма ясна?» – «Конечно, Милий Алексеевич», – ответила та. – «Вот видите, Николай Андреевич!» То же самое и со мной: миссис Н. музыка Стравинского ясна, а мне – нет.
Затем наш разговор перешел на русского композитора и дирижера Глазунова, который в 1929 году уехал из России и путешествовал по Америке.
– Перед отъездом из России Глазунов женился, так как не мог справиться со всеми делами один. Он старается изо всех сил, но ничего не выходит. Он заработал две тысячи долларов – за четыре выступления в качестве дирижера, по пятисот долларов за каждое, – но истратил все в Америке. Ну, мы и собрали для него еще две с половиной тысячи. Дали ему заказ на квартет. Я спрашивал его, как подвигается квартет, говорит: написал одну треть. Сабанеев прислал мне рукописи своих двух книг, предназначенных для издания, – о Метнере и о Танееве. Он знает, что я люблю их обоих. Книгу о Танееве я опубликую, а с Метнером подожду. Вы помните книгу Сабанеева о Скрябине?