Как хороши, как свежи были розы…
«Как хороши, как свежи были розы… Как хорошо вы нам прочли о них…» – так начал свое прощальное слово любимой артистке юноша студент, когда опускали в могилу гроб с останками Веры Федоровны Комиссаржевской.
* * *
Вспоминаю еще одну встречу Рахманинова с Комиссаржевской у нас дома.
Вершина рахманиновского творчества совпадает с эпохой между двумя революциями. Это были годы, когда махровым цветом расцвели модернисты со всякими «измами», когда было «искусство для искусства», «театр для себя», когда надо всем царствовал футуризм, символизм и т. д. – и в театре и в музыке.
Рахманинову, прямому, безыскусственному человеку, все эти извращения были глубоко противны. Позже, в письме К.Р. Вильшау от апреля 1896 года, он писал: «Модернистов не играю. Не дорос!»
Вот в эти-то страшные годы произошел случай, в котором ясно сказалась непримиримая позиция Сергея Васильевича в его взглядах на модернистское в искусстве.
Как-то сидим за столом после обеда, и зашел разговор о Театре Комиссаржевской, о Мейерхольде. Это была пора самого горячего увлечения Веры Федоровны искусством Мейерхольда.
Комиссаржевская, необычайно правдивая в своих увлечениях и взглядах, любила людей, верила в лучшее, что есть в человеке. Для него и для его счастья жила она. И все ей казалось, что не так она живет, не так работает, не так отдает себя людям, как это было бы нужно. И все металась и искала. Она знала, что жизнь многих окружающих ее людей в ту пору была безрадостной, и хотела сделать ее лучше… А как – не знала и мучилась. Когда она во что-нибудь или в кого-нибудь верила, вера ее была упорная, настойчивая; верила она тогда всей своей большой, человеческой душой.
Мейерхольду отдала она веру, искусство и свой поэтичнейший талант. А когда осознала она совершенную ошибку – было уже поздно, силы были надломлены и на дальнейшую борьбу за свой театр их не хватило.
Но в то время, о котором я говорю, она была так полна новыми идеями Мейерхольда, что ничего и никого слушать не хотела.
А Рахманинов, по самой сущности своей человек глубоко русский, прямолинейный, чистый и в жизни, и в искусстве, был чужд всем этим новым «течениям». Он любил Малый театр, Марии Николаевне Ермоловой он поклонялся. Ее жизненность, ее трагическая простота и правда влекли его неудержимо. Он любил Художественный театр, любил его актеров, ему было родственно их реалистическое искусство. Рахманинова окружали лучшие люди его времени. К.С. Станиславский, В.И. Качалов, И.М. Москвин, Л.А. Сулержицкий были его друзьями. Сергей Васильевич верил в то, что Художественный театр – это будущее русского искусства. И он не обманулся. Сергей Васильевич принимал самое деятельное участие в жизни еще совсем молодого Художественного театра. Когда в десятилетнюю его годовщину Рахманинов оказался далеко от Москвы, его верная дружба с театром вылилась в милое, шутливое письмо-поздравление. Рахманинов заглядывал на уроки студии, его все глубоко интересовало. Упивался красотой неповторимого качаловского голоса, «голоса-музыки», – как он говорил.
Он любил большую русскую женщину, большую актрису и художника, Веру Федоровну Комиссаржевскую. И болел душой за нее, видя, как она, в полном ослеплении, отдает свой чудесный талант на эксперименты Мейерхольда.
Рахманинов и Комиссаржевская страшно спорили в этот вечер, стараясь доказать друг другу недоказуемое. Сергей Васильевич волновался, горячился, сердился. Таким он бывал, только когда чувствовал ложь. А искусство Мейерхольда было для него невыносимой неправдой и надругательством над настоящим искусством.
Так они и разошлись в тот памятный вечер, не доказав ничего друг другу.
* * *
Весна. Петроградская весна. Нигде так остро и волнующе не пахнет весной, как в этом холодном, сыром, но прекрасном городе. С моря веет новой, нарождающейся жизнью; в голове дурман от молодости, весны и счастья… А надо заниматься.
Я учусь в консерватории и в этот вечер мучаюсь над сочинением аккомпанемента, который к завтрашнему дню надо кончить. А ничего не выходит. Сестры с подругой готовятся к экзаменам, тщетно вдалбливают себе в голову неорганическую химию.
Сергей Васильевич заглядывает к нам в комнату и говорит:
– Бросьте, девочки! Кто весной химией занимается.
Но мама благоразумно уводит его от нас, и хочешь не хочешь, а надо дальше страдать над химией и аккомпанементом. А Сергей Васильевич не унимается.
– Зоя, – говорит он маме, – что ты жить им не даешь? Ведь весна на дворе. Ни химия, ни аккомпанемент от них не убегут. Идите, я сейчас сыграю вам ваше настроение.
Идем в гостиную. Я, как всегда, около него, а подружка и сестры расположились на полу, на ковре, это их излюбленное место. И Рахманинов играет для нас, для девчонок… Играет самые свои весенние романсы: «Сирень», «У моего окна», «Здесь хорошо».
Надо было любить и понимать молодость, иметь в себе самом неисчерпаемый запас любви и свежести, чтобы так почувствовать девичье, весеннее настроение. Когда Сергей Васильевич был среди нас, молодежи, мы никогда не ощущали разницы в возрасте. Это был наш друг, наш веселый, все понимающий товарищ. Он жил нашими интересами и с нами вместе радовался нашим молодежным забавам. Никогда не давал он нам почувствовать свою исключительность.
Он готов был без конца играть нам, потому что понимал, чем была его игра для нас. Мы знали, что ему самому надо работать, но так нам хотелось еще и еще слушать его!
Сергей Васильевич играет Баркаролу… Играет мягко, задумчиво, по-весеннему молодо. И вдруг – ликующий взрыв счастья: «Весна идет! Весна идет! Мы молодой весны гонцы!..»
Теперь уже сам Сергей Васильевич гонит нас заниматься, ему ведь тоже надо работать. А мне неохота. Скрепя сажусь за свой аккомпанемент, который после того, что я только что слышала, кажется мне еще противнее. Но завтра его будет проверять мой профессор Иосиф Иванович Витоль, придира, сухарь. Не дай Бог, параллельная квинта или октава попадутся – беда, двойка обеспечена. А главное, сейчас мой дядя Сережа заниматься начнет, а я тут скверную музыку сочинять должна.
Сергей Васильевич чувствует, как мне тошно, и идет ко мне.
– Над чем стараешься, секретаришка?
Я начинаю ему жаловаться, что мелодия, к которой надо сочинить аккомпанемент, скучнейшая, в голову ничего не лезет, и вообще – плохо. У Сергея Васильевича поблескивают озорные искорки в глазах, и он мне говорит: «Не печалься, мой секретаришка, я тебе напишу аккомпанемент, а завтра ты мне скажешь, сколько за него Витоль поставит».
В двадцать минут аккомпанемент готов, да какой! С рахманиновскими триолями, с его характерными переливчатыми гармониями, со всей присущей его музыке прелестью. Сергей Васильевич очень доволен своей шуткой, а главное, «взволнован»: какую же отметку он завтра получит за свою работу? Теперь все в порядке; он садится играть, и я бросаю сочинять музыку и сажусь около него.
Назавтра я, с невозмутимой физиономией, подаю «свою» работу Витолю. Смотрю, он играет и постепенно лицо его мрачнеет. А к концу вся фигура его выражает полное неудовольствие. Он говорит мне:
– Слишком вольная музыка. Недостаточно строго. Есть ошибки.
И влепляет мне – тройку! Я в восхищении! Лечу домой и показываю отметку Сергею Васильевичу.
Надо было видеть его восторг, когда он узнал, что композитор Витоль поставил композитору Рахманинову тройку! Долго он не мог успокоиться, хохотал до слез. А потом всем рассказывал, как благодаря мне заработал единственную тройку в жизни. Хорош же был мой профессор, который не мог разобраться, что этот аккомпанемент был единственной хорошей музыкой, написанной «мной» за мою консерваторскую жизнь, да и то не самостоятельно, а волшебными руками Рахманинова.
А сочинять музыку мне приходилось из-за Александра Ильича Зилоти, который настоял на том, чтобы, учась пению (у меня был хороший голос), я одновременно проходила класс композиции.