Она не знала, плакать или смеяться.
Сверху послышался смутно знакомый голос:
– Пан Генрих, вам помочь?
Гонца вытянули и поставили наземь, придерживая, чтобы не упала. Она узнала ксендза Горбушку – прежде всего по рукам, вылезающим из слишком коротких рукавов, очень похожим на руки Шопена.
Освободившись от ноши, Айзенвальд толчком выкинул себя из оврага, отряхнул колени и ладони. Улыбнулся широко, радостно. Гайли и представить не могла, что он способен так улыбаться.
– Еще немного, панна.
Они с Казимиром подхватили Гайли с двух сторон под локти, почти понесли к проселку, где топтался у коней Ян. И не успели совсем чуть-чуть. Напуганные невесть чем скакуны заржали, сорвались с привязи; молотя землю копытами, поволокли ухватившего повод лакея по затравелым колеям. На повороте бедолагу отшвырнуло на молодые елочки. А скулящие верховые скрылись из глаз. И сделалось тихо, как перед грозой. Только скрипел на обрыве засохший ельник: колючий, голый, обросший лишайником, затянутый паутиной, темный и жуткий – словно собравший все ели, выброшенные после рождества.
И в его глухой пустоте мелькали тени, обманывали зрение.
Вился, наползая из оврага, густел туман. Рисовал холодные узоры. Набрасывал петли и миражи.
И когда утек в землю, открылись – до самого окоема – стволы с отсеченными ветками. Нет. Всадники. Люди.
Те, кто был аморфен и бестелесен, обрели плоть.
Они уже не таяли при взгляде в упор. Не меняли черты.
Они висели над Лейтавой.
Тени ветряных мельниц. Тени кладбищенских колоколен. Кресты, раскинутые крыльями.
Лопались пузыри трясины, колотил ветки вороний грай.
Замерла перед госпожой Стража ткачей, изнанка Узора.
Пустота. И давящий страх.
И Алесь Ведрич, небрежно бросив на сук поводья призрачного верхового, шагал навстречу, оставляя глубокие следы в вязкой земле. Чем-то похожие на царапины от креста, до боли сжатого Казимежем в ладони. С царапин капала густая кровь.
"То, что у вас, в Эуропе, народный вымысел, у нас – реальность. Мой Господь распадается на осколки. И у каждого свое имя, и каждый требует веры и обещает чудеса". Боже, защити от таких чудес.
– Помогите Яну!
Ксендз с трудом вздернул голову.
– Помогаете мне сохранить лицо? Спасибо.
– Делать мне больше нечего! Парня ж жалко…
Казимир Франциск кивнул. Отступил – и левому локтю Гайли сразу сделалось очень холодно. Женщина задрожала, и Генрих сильнее прижал ее к себе:
– Не бойся.
Гайли хотела ответить, но зубы стучали так сильно, что было боязно их разжимать.
Холод продирал до костей и ныли кончики пальцев.
– Пусть идет, – усмехнулся Ведрич. Презрительно сощурился, разглядывая Генриха: – И ты катись. Панна Морена, я за тобой.
Жирная земля тряслась у Гайли под ногами. Точно тысячи коней замешивали тесто в огромной деже. Или здоровый шмель рвал и путал на стане нити основы – а ведь чтобы зарядить стан наново, требуется летний день с утра до вечера… год… жизнь… Проще всего сдаться. Встать на колени, уйти – в землю: бледными ростками, корнями, крошевом желтых костей. Вот он, уже расстелен по миру, алый плат для мертвой руки. И дышит в лицо грязно-белая волчица с гнилушечным ружанцем на шее, и тянет, болит в запястье правая рука.
И Алесь, будто в зеркале, протянул свою левую, забинтованную.
А у перепелки сердечко болит…
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя, невеличкая…
– Ты клялась, панна… День в день.
Гайли сделала маленький шажок навстречу. Потом еще один. Хотя совсем не хотела идти. Айзенвальд поймал ее за шиворот, словно кутенка, кинул за спину:
– Нет, Александр Андреевич.
Алесь нахмурился. Точно сообразить никак не мог, как это ему могут перечить. Прекрасное лицо перекосилось, глаз зажмурился – точно перечеркнутый шрамом.
– Морена! Иди ко мне!!
Женщина опустила глаза. Правая рука горела. А ноги шли сами собой, как будто гусли-самогуды приказывали им пуститься в пляс. Гайли вцепилась в руку Айзенвальда, как цепляются в ветку, когда тонут в болоте. Взмолилась:
– Дайте мне корону!
Трясла здорового мужика, как грушу:
– Что хотите… Жить долго и счастливо. Умереть в один день. Лежать в общем гробу, в болоте, в кургане… быть в вашем кабинете привидением! Только дайте корону!
– Нет. Я умру – если ты умрешь. Эгле…
Алесь дико захохотал:
– Скорее, Дребуле. Осинка. Весь их предательский корень. От нее одной Эгле внуков дождалась! И Лежневский такой же – слабак… Продал Лейтаву.
– Чья бы корова мычала, Александр Андреевич… – кривя рот, процедил Айзенвальд. – Когда вы в спину ему нож втыкали, вы о Лейтаве думали? Или простить не могли Лежневскому, что спасал ее от вас? И когда надругались над могилой Северины? А щепка от гроба самоубийцы, чтобы душу чужую сковать – это тоже патриотизм?
Рот Алеся приоткрылся черной яминой.
– Только вам щепка теперь мало поможет. В Навлицу вы вовремя не приехали.
– Это не моя вина, – князь сам себе удивился, что оправдывается. А виноват был этот немец в ужиной короне, да еще звезды на лбу светятся… Как легко было бы справиться с ним, превратись он в ужа!
Они оба встряхнулись одинаково, как подравшиеся собаки, которых хозяйка облила из ведра. Гайли хихикнула.
– Не спорю, – откровенно издевался Айзенвальд. – Только теперь это без разницы.
И куда как серьезно добавил:
– Панна Северина – венчаная моя жена, и у нас с ней одна душа в Боге, так что никакая щепка больше силы не имеет.
– Что-о?!!…
– Вам выписку из костельной книги показать? – Айзенвальд полез за пазуху – словно и впрямь собирался предъявлять доказательства. Алесь стоял оплеванный. Даже Гонитва у него за спиной, казалось, смеялась. Если они вообще это могут.
Князь топнул ногой, разбросав грязь:
– Твоей она не будет!
Вскинул пулгак к плечу.
– Побойтесь Бога, Алесь Андреевич… Стыдно повторяться, – Генрих насмешливо пожал плечами, – если в тот раз уже не помогло. Новых ходов поищите.
Лес смеялся. Смеялось небо, показывая языки-облака.
– Северина! Навка! Здрадница!
– Заткнитесь, вы! – Генрих был в опасной близости от Алеся, и уже не смеялся. – Вы, не стыдно вам использовать женщину, заставляя мучиться раскаянием… Я же вам говорил: она не предавала.
– Немец! Лгун!
Айзенвальд стукнул Алеся в щеку и брезгливо вытер костяшки пальцев о штаны. Алесь с побитой скулой упал в мягкую грязь. Поднялся на четвереньки. Замахнулся – и не успевал. Генрих бил плечом, кулаком, открытой ладонью, раз за разом заставляя покойника отступать.
– Вы говорили, – он щурился, и глаза в узких проймах казались черными, – что я не способен на поступок? Саблю берите!
Точно гадюку, втоптал в грязь пулгак, до которого Алесь силился дотянуться.
– Как в дурной пьесе…
– А мне наплевать.
– Да что ж вы, – Гайли очнулась и выскочила вперед, – что ж вы меня делите?! Стойте! Алесь! Вы… в самом деле использовали меня? И про Гивойтоса? И про щепку из гроба – правда? А Игнась Лисовский…
"Постой, черна галка, ты моя…"
Желваки заходили на лице Генриха:
– Игнат тебя продал. Сообщил про документы. Пытки ты выдержала. А потом смогла кинуться в окно, и тебя застрелили в спину. А документов так и не нашли. Хотя весь дом переискали. А я… так и не успел тебя спасти. Панна Северина Маржецкая, перед Христом и Узором клянусь, то правда.
Звезды вспыхнули у него на лбу. Алесь стоял, точно каменный.
– Не надо с ним драться из-за меня, – попросила Гайли.
– То не панне решать.
Она по привычке дернула и – сломала оплетку ружанца, как сухую ветку. Посыпались в осоку волчьи глаза.
– Тварь! – Алесь пополз на коленях, пробуя собрать раскатившиеся камни.
– Это правда?… Использовал. Когда виной меня скручивал. А я не предавала, – Гайли засмеялась. Айзенвальд поддержал ее под локоть.