– Ну, ладно! Собираться мне пора. На автобус в районе нельзя опаздывать. Я договорилась тут с колхозным шофером, прихватит меня по пути…
Надя молча плакала, глядя в окно своей избушки. Слезинки одна за другой катились по щекам. Избушка сирот стояла на той стороне улицы, что тянулась вдоль реки. Огород, который, как и во всех усадьбах, находился за хозяйственными постройками, заканчивался обрывистым берегом реки. Напротив, за дорогой, был ещё один их огород среди нескольких чужих огородов, огороженных общим плетнём. Восьмилетний братик не спешил идти домой. «И хорошо. Не надо ему видеть моих слёз». В голове вертелось: «Не впервой чай!» Как же так? – я никогда ничего не брала без спроса. Никогда ничего не просила. Я робею взять то, что дают. «Не впервой чай!» может, тётка что-то спутала, оговорилась? Девочка разжала ладонь и стала рассматривать эти три конфетки. Конфеты были без фантиков и увлажнились от потной ладони.
Вдруг дверь открылась, на пороге стояла тётка Галина. Быстрым шагом она подошла к племяннице, одной рукой с силой схватила руку девочки, а другой сгребла с ладони конфеты, грубо рявкнула:
– Не заслужила! Где шаль матери? Что оглохла? Давай сюда шаль!
– Не дам! – Надя решительно встала с лавки, глядя в глаза тётке.
– Что!? Хм! Не даст она! – Галина окинула взглядом избу. – Убожество! Лучше бы в детдом пошла, чем деда с бабкой объедать.
Начала рыться в белье. Шаль нашлась быстро. Тётка бесцеремонно продолжила:
– Я что-то не пойму, ты чего к отцу не отправишься? Он же, говорят, в нашем районном центре живёт, в заготконторе работает. Тут пешком за день можно дойти, и туда и обратно обернуться.
Галина раскинула шаль, словно хотела убедиться, что это та самая шаль, и быстро свернула её обратно. Племянница встала у неё на пути:
– Не тронь!
– Что? Гляньте – осмелела! – тётка громко засмеялась, – тебе, замарашке, зачем? Окна вон лучше помой! Темень какая у вас. – И пошла к выходу.
Надя кинулась к двери, преграждая путь тётке. Галина рассмеялась и одним движением руки смела с пути племянницу, шагнула за порог и с силой хлопнула дверью за собой. Надя тихонько опустилась на пол и заплакала в голос. Шаль была для неё более чем память о матери. В её памяти хорошо сохранился случай, когда она была ещё совсем маленькой, ещё не было братика, а разница в возрасте у них четыре года. В день окончания уборки после собрания во дворе конторы колхоза показывали работникам сельского хозяйства кино. Мария оставила маленькую дочку дома одну, а та не послушалась матери и бежала за ней следом. Мария отшлёпала дочку, за ручонку забросила обратно во двор и заперла ворота. Через пару часов по потёмкам маленькая Надя сумела выбраться из ограды и пришла на двор конторы правления, отыскала там мать. Мать была красивой и хорошо пела. Витя пошёл в неё, хорошо поёт и играет на каждой ложке и кастрюле. Мать вышла на сцену петь, оставив дочку сидеть одну на табуретке в импровизированном, сумрачном зрительном зале. Маленькая Надя, испуганно поглядывая на пустую табуретку рядом, тихонько дрожала то ли от холода, то ли боялась, что мама не вернётся. Мария спела три песни, песни, которые так трогали её саму: «На Муромской дорожке стояли три сосны», «Виновата ли я?» и «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?» и вернулась на своё место, тихо и ласково сказала:
– Мой птенчик, совсем озяб.
Мария сняла с себя шаль, которую только что вручили ей за хорошую работу, и запеленала в неё свою девочку, как младенца в пелёнки. Взяла её на руки, прижала к себе, так и сидела до конца концерта. Девочка прижалась к матери, успокоилась, согрелась и тихонько засопела. Потом мать несла спящую дочь на руках до дома, боясь разбудить. Надя никогда не надевала шаль, не носила её: некуда было надевать, да и шаль была велика для неё. Шаль красивая, с нежными малиновыми и голубыми цветами. Оттенки цветов были гармонично подобраны, по краям красивый рисунок каймы и длинные рясы. Ткань нежная, словно шёлк. Когда становилось невмоготу, Надя брала в ладони шаль, прижималась к ней щекой, как в детстве прижималась щекой к груди матери и вдыхала её запах – шаль пахла мамой. Она вдыхала запах матери и ей становилось легче, словно пообщалась с мамой, и та успокоила её, мол, не плачь, дочка, всё будет хорошо. Ещё вспомнила Надя, как в голодный год, когда у неё уже был братик, отвозили детей в больницу, чтобы их там хоть немного откормили скудными харчами. Приехала мать их проведать, был обед. На обед детям давали лишь стакан жидкой на воде и без масла манной каши. Давали эту, скорей жидкость, чем кашу, прямо в гранёном стакане. Маленький Витя залпом выпил «кашу», а маленькая Надя, увидев слёзы на глазах мамы, мужественно сказала, что она не хочет есть. Уговаривала Мария дочь, а та всё своё… Тогда голодная дочка и голодная мать съели эту «кашу» пополам, по полстакана, по сто грамм манной болтушки.
Не детдома Надя боялась, боялась разлуки с братом. А отец? Отца она не помнила, знала, что живёт не так далеко и что живёт хорошо. Это и страшило её, что живёт хорошо. Если бы жил плохо, она нашла бы ему оправдание: мол, без неё хлопот-забот хватает. А так что получается? Живёт хорошо, детей нет и она – единственный его ребёнок, и не нужна? Может, врут люди? Может, дети есть и много, не до неё ему? Можно было бы за один день пешком обернуться, давно сбегала бы, да посмотрела бы на отца, на его житье-бытьё. Не знает, где живёт, так это не проблема – люди добрые показали бы. Тётя Галя говорит, за один день можно обернуться. Тридцать километров туда и тридцать обратно. Может и впрямь можно за один день туда-сюда сбегать? Посмотрел бы он, какая она большая, работящая и всё умет делать, сам захотел бы, чтоб она жила с ними и Витю бы взял. А если люди правду сказывают, то получается, что конкретно она, именно она ему не нужна, и знать он её не желает и видеть не желает: «За что он так? За что тётя Галя так поступила со мной? За что тётки надо мной без конца надсмехаются? За что… За что…» Слёзы так капали и капали…
Стукнула калитка, девочка спохватилась, рукавом вытерла слёзы, вскочила на ноги, схватила ведро с водой, тряпку и начала мыть окно.
– Надя, что ты делаешь? Кто же зимой окна моет? Они же могут лопнуть, – спросил Витя, который вернулся от деда с бабкой.
– Так уже весна.
– Это по календарю весна, а на улице зима, метель поднялась.
– Ну, раз метель, значит, надует тепло.
– Надя, ты плачешь? – заглянул мальчик в глаза сестрёнке. – Кто тебя обидел? Это ты из-за этой тётки Гальки расстроилась, из-за конфет, да? Но дед же отдал тебе свои конфетки.
– Нет, тебе показалось. Я не плачу.
– Чё ты врёшь? Я чё, маленький? Я не вижу что ли? Кто тебя обидел?
– Да, так, – девочка помолчала, – маму вспомнила.
Для маленького брата такого объяснения было достаточно, это был достаточный повод плакать. Сестра поставила ведро на пол и села на лавку, брат сел рядом и тоже заплакал, прижался к сестре. Сестра обняла его, и вот так сидели они, пока не стемнело. Ей было жалко брата. Он по возрасту остался без матери ещё раньше, чем она. Её гнобили родные тётки, а его травили в школе, дразнили татарчёнком. Так уж повелось в тех местах, что смешанные браки были редкостью и жили люди разных национальностей по разным сёлам: село русских, село татар, село башкир, аул казахов.
Выйдя из избёнки племянников, Галина не спешила в колхозный гараж, где по договорённости ждал её шофёр и машина. Она всё давно обдумала, как надо поступать, как сделать так, чтобы престарелых родителей избавить от лишних ртов, чтобы племянники не болтались по белу свету и желанную шаль забрать. Вон Борис спрашивает: «Ездишь к родителям, а шаль забываешь привезти, ну ту, в которой ты была, когда мы познакомились». Как всё это провернуть и чтобы совесть была чиста. А что? Егор, говорят, хорошо живёт, детей нет, вот и возьмёт дочку с братом, и ему хорошо, и всем хорошо. Ну, не возьмёт Витю, тоже неплохо: у деда жить будет, дед его любит. Всё не два горла, а одно. Эта точно нажалуется тяте, он ругаться будет. Пусть жалуется, это даже хорошо, к моему следующему приезду уже немного успокоится, всё равно, рано или поздно узнал бы.