— Да мы знакомы, — загудел Прохоров. — Так вот куда ты, Андрей, ушел? А я был уверен, что ты на партийную работу перейдешь! Жаль, жаль…
Андрей неопределенно пожал плечами, не зная, как себя вести. Он знал Прохорова хорошо. Работая в обкоме комсомола, Андрей курировал комсомольскую организацию Радоницкого района и встречался с ним не раз и не два.
— Да? — вопросительно, но неудивленно произнес начальник отдела и продолжил: — Тогда прошу садиться, Андрей Петрович… Прошу Вас, Виктор Матвеевич, еще раз сначала.
— Пришел я вот по какому делу… В нашем районе живет и работает егерем Дорохов Василий Егорович. Мой товарищ и земляк. Во время войны он служил у фашистов лесничим. Как он мне говорит, а я ему верю, послал его на этот «пост» командир партизанского отряда Тимофей Смолягин. После войны с его делом разбирались. Ни в каких карательных операциях он не участвовал, но за якобы «пособничество» немцам отсидел. Не хотелось бы мне на его месте очутиться, — вырвалось у Прохорова, и он поежился. — Односельчане-то не видят его в упор. Косятся… И их понять можно. Отряд погиб. Мужья, отцы и братья их там были, а Дорохов жив… — Прохоров замолчал.
Молчали и чекисты.
— Много лет прошло, много воды утекло, но я уверен, что Дорохов пошел служить к фашистам только по приказу Смолягина. Иначе быть не могло — не таков он, Василий Дорохов.
— Простите, Виктор Матвеевич, — осторожно вставил Андрей, — я бывал у Дорохова…
Прохоров удивленно поднял брови.
— Я хочу немного пояснить, — Росляков укоризненно покосился на смутившегося Кудряшова. — Руководством управления поручено нам заняться делом о гибели партизанского отряда Смолягина, а Василий Егорович Дорохов, по его словам, один из партизан. Поэтому наше внимание к его судьбе оправдано… Так что ты хотел спросить у Виктора Матвеевича?
— Про детей Дорохова. Где они живут, дома я их не видел.
— У меня… Из сторожки до школы почти пятнадцать верст… А у меня своих двое да Василия двое. Вроде как футбольная команда… — неловко улыбнулся Прохоров.
Росляков бросил взгляд на часы и встал.
— Я прошу меня извинить — у меня сейчас совещание начинается, — полковник смущенно развел руками, — продолжайте без меня.
В комнате было тихо. Негромко шуршал на столе вентилятор, разгоняя табачный дым. Прохоров курил взахлеб. Рука с папиросой подрагивала, от чего дым завивался мелкими колечками.
— Пепел, Виктор Матвеевич.
— А? Что?
— Пепел упадет.
Прохоров решительно потушил папиросу о край пепельницы и, повернувшись к Андрею, сказал:
— Андрей… Ты не возражаешь, если я тебя буду так называть? — И, увидев кивок головы, продолжил: — Понимаешь, Андрей, с Василием Дороховым меня связывает долгая дружба…
Многое передумал Виктор Матвеевич Прохоров, прежде чем решился на этот шаг. Противоречивые чувства обуревали его, заставляли снова и снова вспоминать свою жизнь, жизнь друзей: Василия Дорохова и Тимофея Смолягина, Марии и Варвары и многих других. Почему-то теперь Прохоров оценивал свои поступки иначе, чем раньше. То, что после войны, когда он, боевой, заслуженный солдат, вернулся с фронта в родные края, казалось мелким и незначительным, теперь приобрело весомость.
С тоскливым стыдом вспоминал Виктор Матвеевич себя и Василия Дорохова, которого тогда звали просто Васюхой. Сквозь прожитые годы острее вспоминались обиды, нанесенные им Васюхе, и то, как на это реагировал он сам… незлобно, с какой-то не по годам всепрощающей улыбкой умудренного жизнью человека. Может быть, потому, что был молчалив и застенчив, Васюха вызывал шутливые, а иногда и не очень шутливые насмешки. Вздрогнул Виктор Матвеевич, словно что-то вспомнил, и неожиданно тихим голосом сказал:
— Слушай, Андрей, все равно без этого не обойтись…
Летние вечера в Ворожейках были тихими, словно девичьи вздохи. Солнце пряталось в туман на болоте, как в пуховое одеяло. Небо в том месте нежно меняло окраску: малиновые тона переходили в оранжевые, еще выше в еле заметные зеленые, потом в синеватые, синие. А над самими Ворожейками уже горели, помаргивая, яркие звезды.
Загорались мутные огоньки в избах, да и то ненадолго: керосин жалели не потому, что он был дорог, просто ходить за ним надо было в Гераньки, за пятнадцать верст. Самая яркая лампа — двенадцатилинейка была в доме Маши Уваровой, потому что все уваровские бабы испокон века были кружевницами. А им без света как без рук.
Парни и девки собирались возле колодца. Был там вытоптанный бойкими каблуками пятачок и поваленная грозой береза.
Первым к колодцу подходил Витюха Прохоров с двухрядкой. Пробегал пальцами по кнопкам, наигрывая и то и се, и в общем что-то непонятное. Разыгрывался. Доставал пачку папирос и ловким щелчком отправлял одну в рот — он сам видел, как в Гераньках так делал Афонька Смирный, лучший гармонист в районе, а может быть, и во всей области. Распускал шнурок на вороте фиолетовой футболки, точно такой же, как и у Афоньки, и, наклонившись левым ухом к мехам, медленно и нежно брал первый аккорд. Звук гармони плыл в воздухе, как запах черемухи весной, и тут же возле колодца появлялась Маша Уварова в цветастом: платье и небрежно наброшенном на плечи платке.
Невысокая, ладная, она словно нехотя присаживалась рядом, наполняя Витюхино сердце волнением и болью. Ненароком поводила на него бровью, впиваясь лукавым, обжигающим взглядом. Расправляла оборки на коленях, заставляя Витюхины глаза косить на стройные, загорелые ноги в белых носках и легких туфельках. Вздыхала, от чего гармонь издавала тут же негромкий стон.
— Что-то сегодня парней не видно…
— Здрасьте вам, — обижался Витюха, — а я что, молотилка!
— Какой ты, Витюша, парень! Ты гармонист наш ненаглядный! — звонко хохотала Маша, ненароком прижимаясь к нему плечом.
— Здрасьте! — Из темноты возникала фигура Тимки Смолягина.
Он был тоже в футболке, только белой. Тимофей шагнул поближе к поваленной березе и, поправив пшеничные волосы, разлетевшиеся тут же по сторонам, сел возле Маши.
— Как живете, ребята?
— Ой, не могу, — захохотала Маша, прижимая узенькую ладошку к губам, — Тимоха, да мы же сегодня вместе сено косили, что же ты спрашиваешь? Как избрали тебя секретарем ячейки, так ты совсем обюрократился! Как дела? Как сажа бела…
— А он, Маня, даже галифе выменял на базаре после того, как его избрали, — пустил шпильку Витюха, мучительно завидовавший Тимке, когда тот появлялся в них на посиделках и комсомольских собраниях, — чтоб на настоящего комсека походить… Вишь, какой сурьезный сидит, словно поп на поминках!
— Кстати, о попе, — спокойно и не торопясь сказал Тимка, — не ты ли это, Прохоров, гераньковскому попу в нужник дрожжей насыпал? Цельную неделю вонь по деревне идет…
— Так ему и надо, долгогривому, — горячо выкрикнул Витюха, — чтоб людей не стращал всякой поганью… «Вопиум» недодав ленный! — перевел дыхание и вдруг быстро добавил: — Я, конечно, ничего такого не делал, но считаю, что все правильно.
— Я тебе, Витюха, в последний раз говорю, — не повышая голоса, сказал Смолягин, — еще раз такое отчебучишь — на ячейку вызовем. Ты с религиозным дурманом убеждением борись, а не хулиганскими выходками.
— Вызовет он, как же, — бормотал присмиревший Витюха, — испужал, поди, до смерти. Я сам кого хошь вызову. Нашелся, а еще дружок-годок называется…
Вышла луна, и сразу стало светло. Даже темные бревна колодца, казалось, засветились серебристым светом. Слева от изб и берез на широкую улицу упали черные тени, а крыши пожелтели, словно по ним прошлась кисть с позолотой. Возле колодца стало люднее — ребята подходили поодиночке и группами. Смех, шутки. Кто-то над кем-то подтрунивал, вспоминая сломанные на сенокосе грабли, кто-то рассказывал о новом фильме, который шел в гераньковском клубе. Неожиданно на дальнем краю села дружно загавкали собаки.
— Иван Алферов на велосипеде к Груньке покатил, — тут же определил кто-то причину, — опять ему плетневские накостыляют… Намедни таких фонарей навешали, что «тпру» сказать не мог!