Литмир - Электронная Библиотека

Ты слушал, как старая Тереза, крестясь, повторяла все те же ненужные молитвы, и притворялся спящим и улетал мыслью в звездные пространства, откуда господь бог, по всей вероятности, наблюдал, как мы тут вертимся, воздавал справедливо каждому по грехам его и призывал простить янки — ведь наш островок беспомощен перед лицом могучего врага. Ты сидел за столом в Министерстве индустрии и силился вникнуть в непонятные расчеты; шел год планирования, ты знал, что в социалистической экономике все должно быть предусмотрено, сбалансировано, взаимоувязано, как тогда выражались. Реальное развитие производства и производственная практика зависят от этих простых, написанных в колонку цифр, которые означают распределение заданий и ресурсов. Как в кладовой. И вот в Махарабомбе должны израсходовать столько-то тонн туалетной бумаги, в Калимете конфискованная у грека Мариуса крошечная мастерская должна произвести столько-то десятков пар туфель, а в Сан-Мигель-де-лос-Баньос заведующий кафетерием обязан планировать посещаемость кафетерия рабочими, которые приходят туда посидеть после трудового дня, оплатив свои счета заранее. Но мы почувствовали в эти октябрьские ночи, как контроль ускользает из наших рук: люди ставили неслыханные рекорды производительности, несмотря на нехватку материалов; казалось, сама смерть подстегивала их, героизм стал повседневным явлением, каждый стремился оставить после себя что-то цельное, законченное — вещь или произведение искусства, которые уцелеют немыми свидетелями трагедии среди изуродованных обгорелых трупов, дымящихся развалин, превращенных в пепел кварталов, среди изъязвленных лиц, в тучах радиоактивной пыли, во всем нескончаемом ужасе второго Нагасаки, который может стать судьбой любого из городов нашей Кубы каждую минуту. Это может случиться, когда ты сидишь за обедом, окруженный домашними, после шестичасового патрулирования и смотришь в окно на дрожащие влажные листья деревьев, сквозь которые улыбается свет твоего последнего дня. Или когда, обливаясь потом, ты выбрасываешь лопатой последнюю горсть земли, ты роешь бесконечную траншею на базе Шанахуато и видишь, как на лопате золотится последний солнечный луч; а, может быть, когда, позабыв все земное, ты возносишь хвалы господу богу за то, что он даровал тебе счастье служить ему пред алтарем, облачившись в праздничные, светлые ризы; ты поднимаешь глаза вверх и в последний раз видишь в высоких витражах нашей церкви святого Ангела бледно-голубой плащ Магдалины, зеленоватые отблески на теле распятого Христа и нимб тернового венца, от которого исходит мягкий, всепрощающий свет. А может быть, тогда, когда ты вытягиваешь со дна каменного колодца ведро, полное плещущейся воды, капли скользят, как бусины, скрипит натянутая веревка, ведро покачивается и все кругом искрится в плавном движении. И именно в эту минуту (пли в какую-то другую) померкнет свет, потускнеет, исчезнет и мы уйдем навсегда во тьму; мы, привыкшие к сиянию тропического солнца, влюбленные в тихое мерцание звезд; мы, строящие свои города так, чтобы улицы и площади всегда были залиты светом; мы, любящие яркие отблески на мраморных столиках, камешки, искрящиеся в галстуках и в женских волосах, солнечное поблескивание колокольчика на шее коровы, ярко начищенные ботинки, сверкающие маникюром пальчики милой, серебряные портсигары, выгнутые ветровые стекла, блестящие антенны — все, все, пронизанное знойным светом тропиков, яркость и блеск цветов и камней, пламенное кипение жизни в воздухе, на море и на земле; мы верим, что мир вокруг нас полон света: тела, одушевленные и неодушевленные, земные и небесные, искрятся своим или отраженным светом, естественным или искусственным; для нас нет на земле ни мертвых точек, ни непостижимых сумерек, ни вечной тьмы; мы умеем видеть сияющую красоту жизни в самых случайных ее поворотах. И ты подумай только, Дарио, — ведь это же бессмыслица! — все мы могли умереть тогда, в октябре.

Ну, хорош у нас сосед,

                                  ей же ей!

Он на сахар больно падок.

                                       Как же так?

Сахар взял, а денег нет,

                                   ей же ей!

Может, сахар наш не сладок?

                                           Как же так?

Вмиг вокруг пальца обведет,

                                           ей же ей!

Добрый янки, лучший друг.

                                         Как же так?

Вдруг и вовсе сахар не берет,

                                            ей же ей!

Может, янки-то не друг тебе, а враг?

                                                       Как же так?

Лоренсо Иерресуело, Горящий тростник. Написано во времена республики

Дарио закуривает, Папаша, прищурившись, разглядывает свои костяшки. Ветер загасил сигарету, Дарио снова закуривает, наклоняется низко, чуть не пряча голову под стол. Глубоко затягивается, вдыхая ароматный дым, и застывает на миг со спичкой в руке, разглядывая босые грязные ноги Папаши. Старик шевелит пальцами ног — размышляет. Папаша никогда как следует не умывается. Ополоснет лицо и руки под краном, и все тут. За это Мавр прозвал его Чистюлей. Чистюля, как говорит Мавр, — это такой тип, который только вид делает, будто умывается. Есть такие чистюли — протрет утром глаза пальцем и хватит с него. Некоторые моют руки до локтя и выше, шею и под мышками только в нерабочие дни. Зимой чистюли и вовсе быстро справляются: открыл кран, намочил полотенце, протер уши — и вся недолга. А ноги посыпают тальком «Микосилен». Вот и Папаша так делает, а потом сует свои ноги с черными пальцами, поросшими седым волосом, в деревянные сандалии.

Дарио и сам немного отвык здесь от мытья. Вернешься с работы, сойдешь с грузовика и чувствуешь — надо бы вымыться. Но такой ты весь разбитый да голодный… вдобавок вспомнишь, что придется в очереди стоять за ведром, потом греть воду на плите, нести ведро в кабину, завешенную мешковиной, что соорудили возле уборной, поливать себе спину из консервной банки и мылиться, а рядом маются трое или четверо, распевают во все горло, стучат зубами от холода и кричат тебе, чтоб не поскользнулся. «Цепляйся вот тут!» и «Ну-ка, посмотрим, хватит нам одного ведра?» (это то самое ведро, в котором Арсенио варит обед), а потом выходить босиком и осторожно ступать по камням, чтобы не запачкать снова ноги… Как подумаешь обо всем этом, бросишь под гамак мачете, перчатки, флягу, плетеную шляпу и… сделаешься чистюлей, как Папаша.

На сафре Дарио научился курить. Здесь курили сигары по десять сентаво из тамариндских табачных листьев. Конечно, Дарио курит не так, как, например, Тра́пага, который никогда не выпускает сигары изо рта, все равно горит она или нет. И не так как Баракоа — этот постоянно жует табак, ворочает во рту, словно резинку, его и дразнят «жуй, жевало, плюй, плевало». Дарио закуривает, только когда выполнит дневное задание, и доволен собой, доволен, что не сдрейфил, не сбежал; время идет, а он все рубит и рубит тростник и будет рубить до самого конца сафры. Словно древний индеец с трубкой в руке, Дарио вдыхает великолепные благоухания, источаемые принцессой Табакиной, влюбленной в плебея Кахио. Он закуривает свою сигару и чувствует себя по меньшей мере Родриго де Хересом, человеком, впервые открывшим табак — растение, листья которого горят, испуская клубы ароматного дыма. Дарио поднимает голову и выпускает изо рта плотное облачко — ничуть не хуже настоящей гаванской, из тех, что курил сэр Уинстон Черчилль. Дым вьется над головами сидящих, застилает лица, и они тонут… тонут в дымке истории, потому что на табачных и кофейных плантациях, на полях сахарного тростника, среди пальм и фруктовых садов люди творят историю. «История свершается в огне борьбы, в огне и дыму»… — думает Дарио. Сигара горит и дымится…

30
{"b":"866261","o":1}