Но Дарио уже понимал, что эти мелкие разрозненные события, казалось бы не имеющие между собой никакой связи, все вместе влияют на человека, формируют его взгляд на мир; он знал, что простые повседневные факты имеют и гораздо более глубокий смысл: из них складывается жизнь общества, его история. А когда революция оказалась в опасности, повседневность приобрела новый особый оттенок, потребовала переоценки. Стало ясно, что все должно слиться в едином общем усилии. Дарио сблизился с Ливио, с Пепе и с другими, он сколотил отряд из ребят своего квартала, и в ноябре они заявили, что хотят вступить в Народную милицию.
Это было их первым сознательным ответом на угрозу контрреволюции. Они шли защищать дело, идейный смысл которого только теперь начинали понимать, все было еще туманно, неясно, и дальнейшая судьба зависела не только от людей, направлявших это дело, но определялась упругим равновесием действия и противодействия; как всегда в таких случаях, в игру вступили не только силы прогресса, но и силы, им противостоящие внутри самого движения, которые становились все весомее по мере развития всего процесса. Как огромный, бешено крутящийся волчок замедляет или ускоряет свой бег под влиянием взаимодействующих сил, так и здесь. Сперва речь шла о борьбе с латифундистами, с ретроградами, с противниками реформы. Справиться с ними оказалось не так уж трудно — они не имели поддержки в стране. Враг, по-настоящему опасный, был не на Кубе. Правительство огромной соседней державы для начала пригрело сбежавших с Кубы убийц и бандитов. Потом с неприступной американской земли стали подниматься в небо пиратские самолеты, они убили уже двоих и ранили сорок пять человек; газетные агентства развернули клеветническую кампанию, Государственный Департамент выступал с предупреждениями, и стало понятно, что самая большая опасность грозит революции именно с этой стороны.
Начался бой, раунд на ринге истории. Дарио знал, что создание Народной милиции — шаг решительный и пути назад уже не будет. Речь шла об организации военизированных подразделений. Множество неопытных горожан, не имевших никакого представления о том, как и где воюют, в городе или в окопах, принялись изучать военное дело. Обливаясь потом, они дружно топали по старой брусчатой мостовой улицы Амаргура и подскакивали как ужаленные при каждой команде инструктора — бывшего моряка по имени Тибурон. В Народную милицию вступили и женщины; такого еще никогда не бывало — они надели черные юбки или брюки и решительно заявили о своем участии в жизни общества, не только в качестве матерей, жен или возлюбленных, но и товарищей по оружию. Однако Дарио самым важным считал то, что Народная милиция была формой непосредственного участия каждого в революции, прямой связи с ней, включала их всех в революционный процесс. Ради революции они взяли в руки оружие, но союз их с ней коренился глубже — каждый понимал: если хочешь спасти общее дело, ты должен быть готовым на смерть. Решимость пожертвовать собой чувствовалась уже в первых импровизированных занятиях. «Автомат Томсон — десять фунтов весу, длина дула десять с половиной дюймов…» Бойцы понимали: мы идем на бой по своей воле и в этом бою должны победить или умереть.
Жизнь менялась, и безликие существа превращались в личности. Все в квартале знали Экспосито, чудаковатого бухгалтера из польской лавчонки. Он получал восемьдесят песо в месяц, корпел над счетами да бегал с поручениями. Так вот, этот самый Экспосито обучал их теперь стрельбе. Он ходил дважды в неделю на занятия в пятый округ да помнил хорошо старые картины о войне — «Возвращение в Батан», «Лиса пустыни». На этом материале Экспосито и строил свои первые уроки. Но больше всего помогало Экспосито страстное стремление командовать, приказывать, отдавать честь, носить форму — одним словом, навсегда вырваться из бесцветного мира старой лавчонки поляка Абрама. Экспосито то и дело нервно снимал и надевал очки, подклеенные пластырем, и так потел, что от него несло, как от вонючки. В детстве, когда играли в салочки, двенадцатилетний Экспосито, тощий и длинноногий, всегда удирал от Дарио и кричал: «Салочка, догони! Салочка, догони!» А Дарио никак не мог догнать его, осалить! Кусая от злости губы, он мчался вдогонку за Экспосито, только за ним одним, мимо скамеек и деревьев, по камням, вокруг обвалившегося фонтана, среди кокосовых пальм… беспощадное, слепое преследование — догнать, ударить по плечу. «Осалил, осалил, теперь ты салка, вонючка, лужа пота!» И все мальчишки повторяли хором: «Лужа пота, Лужа пота, Экспосито — Лужапота, Экспосито — Лужапота!»
А еще бойцов обучал галисиец Маркос Супьига, ветеран испанской войны. Он проводил вечера в баре «Куба» или «О’Рейли», пил вино из меха, уныло играл на волынке, вспоминал родину-мать, астурийскую фабаду[29], бои быков и войну, гибельную, опустошительную. В полночь Супьига будил весь квартал, запевая гимн Риего — «Бесстрашно и весело, мужества полны, поем мы, солдаты, сзывая на бой». Сбегались со всех сторон мальчишки-уборщики, уличные торговцы, юноши вроде Дарио, целые семьи высыпали на балконы и подхватывали припев, нажимая на звук «с», воодушевленные интернациональной солидарностью. «Уж мы-то, кубинцы, всегда знали, кто был прав в испанской войне».
И Суньига, мучимый воспоминаниями об ужасах поражения и бегства, всегда в мыслях о родной Валенсии и Барселоне, красный, как весь Пятый полк, вместе взятый, и Пепе, и Экспосито, и Дарио, и все другие обыкновенные простые люди, многое поняли в эту зиму. Революция, великие перемены коснулись внутреннего душевного строя каждого. Они знали теперь: может, когда-нибудь придется и нам написать на кубинской земле «No pasarán!» — «Не пройдут!»
И они действительно не пройдут.
Пламя поглощает имения, районы сахарных плантаций взяты в кольцо огня и разрушения, но этот огонь светит нам как маяк свободы… Если недостаточно уничтожить поля сахарного тростника, мы понесем свои факелы в деревни, в села, в города. Ради освобождения человечества, ради достоинства людей, ради наших детей и внуков. Куба будет свободной! Даже если нам придется выжечь все следы цивилизации от мыса Маиси до Сан-Антонио, мы не потерпим больше испанского владычества.
Карлос Мануэль де Сеспедес.
Приказ от 19 октября 1869 года.
Флоренсио остался в столовой и, как всегда, точил свой мачете. В открытую дверь видно: по узкой тропинке проходит мимо мальчик, ведет под уздцы двух мулов. Дальше сверкают под солнцем поля, переливаются, словно покрытые чешуей. Тишина. Катится грузовик с сахарным тростником. Жаль, тростник пропадает, вон его сколько упало с машины. Листья летят в туче пыли, поднятой колесами. Жарко. Слышно, как капает из крана в раковину вода. Цветной забыл завернуть, беспамятный. День тихий, безветренный. Небо чистое, высокое. Цокот копыт. Из местных кто-нибудь едет на лошади. Нет, на муле. Собака с лаем кинулась за верховым. Вернулась. «Беляночка, поди-ка сюда», — зовет Флоренсио. Он гладит худую грязно-белую спину собаки. У сына точь-в-точь такая же. «А ну, возьми!» — Флоренсио бросает палку. Собака виляет хвостом. Томегин поднимает глаза. Он сидит за столом весь в поту — письмо пишет. «Напиши-ка от меня отцу, что ты великолепный мачетеро, и привет ему», — говорит Флоренсио. Томегин обмахивается газетой. Из барака выходит Маноло. В руках — ножницы. Ни дать ни взять — севильский цирюльник из оперы Россини. Следом появляется Дарио.
Притащили табурет. В тени агавы открывается парикмахерская. Дарио садится и смотрит вверх — как бы птичка не наделала на голову. Но на ветвях агавы ни одной птицы. У Маноло такое правило: ножницы могут быть любые, но бритва севильская, он ее бережет как зеницу ока. Облезлый таз с водой, маленькая грязная расческа. Пудры нет, зато имеется крошечный кусочек банного мыла. Маноло ухватил клиента за уши. Ну и оброс!
— А ты в самом деле умеешь стричь? — спрашивает Дарио, нагибая голову.