«Что, Фроська, нравится кораблик?» – спрашивает, обнимая за плечи, тата.
«Нравится! – блестит она серыми глазками и жмётся к нему щекой. – А куда он поплыл?»
«В море Белое!»
Было ли это, было ли? Уже не слышит Хитриха голос учителки. Мутно что-то, не видно листочка – слеза из глаза выкатилась, поползла по дряблой щеке. «Стара стала… Время моё далеко ушло. Нет боле Фросеньки с платочком красненьким…»
– Ефросинья Егоровна, ну не плачьте, не надо. Не буду я вам больше писем читать, не буду! – обнимала её за плечи Елена Сергеевна и сама чуть не плакала.
– Что ты, Басёна! Это я себя дитеткой вспомнила. В городе-то я только раз и побывала, при царе еще. Батюшка с собой на ярмарку взял и сродников проведать. Боле не бывала. Ты читай, читай, всё ли прочла-то?
– Давайте я другое вам буду читать. У меня сказки есть разные и рассказы.
– Как в школе своей, да? – уже усмехалась Хитриха. Сморкалась в тёмный передник, вытирала кулаком последние слёзы и соглашалась недоверчиво: – Ну, почитай, что ли!
С того вечера приходила Хитриха, приваливалась к кроватной спинке и, покачивая ножкой в дырявом катанце, сидела смирно, слушала сказки. Посмеивалась над шергинскими старухами: «Я така же, с причудами. Собероха твой Бориска! Вот что удумал! А огонь-от керосиновый и у меня, Сергеевна, есть, в чулане стоит!»
Читали они по часу, а то и больше, совсем не наблюдая часов. В комнате от старых берёз под окном становилось темнее, чем было на самом деле. Последние сани, громко постукивая полозьями, проезжали по дороге. Под стреху забивалась птица и возилась недолго, укладываясь спать. О чём думала Хитриха, Елена Сергеевна не знала, а если спрашивала: «Нравится?», то получала неизменный ответ: «Хорошо, девка, читай дальше!»
Сама же Хитриха думала о том, как хорошо, что тебе читают, – ей ни разу никто не читал, никогда, и это было непривычно, неловко и ново, но было не главным. А главным было то, что теперь у неё появилась радость: есть с кем словцом перемолвиться, кого ждать, с кем чашку чая овечер выпить. «Читай, девка, читай!»
Вставала Елена Сергеевна рано, часов в шесть, чтобы успеть натопить свою печь, убегала за час до уроков, спешила в утренних сумерках по дороге под горку. Густые столбы дымов подымались над крышами. Звёзды редели. Пахло морозным сеном из разрытых, развороченных копен. И далеко слышались и отдавались в воздухе чьи-то шаги, удары ведёр о сруб колодца, шорох лопаты. И Елене Сергеевне уже не раз казалось, что она живёт здесь давным-давно, а вернее, жила всегда, с самых начал, с родин. И всегда в её жизни были эти тёмные придорожные берёзы, эти избы, занесённые снегом, и этот фонарь у колхозной конторы. Милый, родной до слёз, до муки город становился тогда далёким и странным сном, и только мама всегда оставалась рядом, и её близость она чувствовала постоянно.
Школьный день, уроки, звонки, переменки пролетали быстро и радостно. В школе её приняли и полюбили, как и она всё приняла и полюбила. После уроков она задерживалась – так хорошо и светло было в её пятом классе. В угловое окно со второго этажа она видела колхозную площадь, клуб, маленькую почту и немного магазин. Через площадь ходили люди, подъезжали к конторе машины, заворачивали лошади с санями. Площадь жила до ранних сумерек. И Елена Сергеевна чувствовала в себе какую-то радостную общность с этим деревенским миром, свою причастность к нему.
«Теперь я совсем деревенская, – писала она маме, – я ношу воду из колодца, топлю сама печи, чищу тропинку от снега и даже кормлю хозяйкиных кур…» Она поднимала глаза и видела гипсовый бюст Александра Сергеевича Пушкина. Великий поэт снисходительно смотрел на неё со шкафа и посмеивался: «Тоже мне, деревенская!..»
Когда прокалывались первые звёзды, приходил истопник Фёдор, вечно ворчащий: «Сидят допоздна, свет жгут, работать мешают, дома, что ли, делать нечего!» – она бросала книжки в чёрную на молнии сумочку и спешила домой, зная, что Ефросинья Егоровна опять заждалась, что чай без неё, конечно, не чай и что сидеть нечего в своей школе, коли уроки давно кончились.
И снова тянулись старые берёзы с плакучими ветвями, медленно тающими в вечерних сумерках. Снова зажигались огни. Скрипел под валенками снег. И снова тишина с печалью и негой опускалась на землю.
– Глянь-ка, Басёна! – радостно хвастаясь, говорила Хитриха, вытягивая из чашки длинный чайный стебелёк. – Какое письмо мне будет! Какая палка в чаю плават! Примета такая: и мне скоро напишут, не тебе одной письма-то получать!
– Это от сына письмо будет? – спросила Елена Сергеевна.
– От кого ж ещё? – удивилась Хитриха. – От Серёженьки. Он всё по небу у меня летает – некогда матери письма писать. Вот я тебе, Басёна, его карточку покажу.
Она укатилась в свою комнату, вскочила на лавочку и долго шуршала в жирке комода. «Вот она, посмотри! – говорила она с гордостью, торопливо разворачивая пожелтевшую газету. – Погляди, каков он у меня, белеюшко мой! Я его поздно родила, в тридцать восьмом – долго, долго Боженька ребёночка мне не давал! А Ванечка, муж-от мой, через год и помер, мало и радовался».
Елена Сергеевна с любопытством взяла фотографию Серёженьки. На неё смотрело, задорно улыбаясь, лицо мальчика лет двенадцати или немного постарше. Косая чёлка наполовину закрывала широкий лоб. Пытливые и насмешливые глаза глядели прямо, будто спрашивали: «Ну, каков я тебе?»
– Ну, как тебе мой Серёженька? Улыбается, зубы кажет, – говорила Хитриха, заглядывая в фотографию. – Фотограф-то ругался: убери зубы, без зубов улыбайся, а то снимать на карточку не буду! А снял-таки! Куда ему деться?
– Ефросинья Егоровна! А другие фотографии Сергея у вас есть?
– Зачем тебе другие? И этой дородно! – удивлённо и сердито взглянула Хитриха. – Спрятала я другие. В подпол унесла. А куды, не помню. Бат, и не было никаких боле. А зачем тебе?
– Посмотреть хотела. У нас дома много фотографий, полный альбом!
– А у меня разве мало? Ещё покажу! Глянь-ка, вот эта, какая карточка толстая! Взади чего-то не по-нашему написано. Это я с таточкой в городе. Махонька была! Платочек тута у меня красненький – божатка подарила! Здеся я на стуле стою, жду птичку! А птичка-та не выскочила, я как зареву, дура, зазеваю. Страсть какая! А это мой таточка, а это божатка моя, Ксения, – Хитриха ширкнула носом. – Давно было! При царе ещё, Басёна! Мы тогды ещё на транвае прокатились. Я как его увидала, страсть как испугалась. Едет, сам, красный, звенит, гремит, как яшык со стеклом. Я опеть зареву, за таточку спряталася. Он хохочет, все хохочут, мне и стыдно стало! Села да поехала, да как понравилось – вылезать не хотела. Опеть в рёв! Так с тех пор, девка, в транвае-то боле и не ездила! Не пришлось! – Она снова вздохнула и долго смотрела в пустое окно.
Елена Сергеевна тоже молчала, боясь потревожить Ефросинью Егоровну. Наконец та очнулась, заглянула в чашку и охнула:
– Андели! Чай-от у меня, девка, простыл, замёрз за разговорами. Давай по новой пить!
Чайная палочка оказалась, однако, вещей: письмо от сына Сергея пришло в субботу.
Хитриха, получив письмо, завертелась, закаталась по кухне, глянула в окно – нет Басёны! А кабыть только что шла! Накинула куфайку, выскочила на крылечко, а та перчаткой снег с ботиков сбивает.
– Пойдём, пойдём скорей! – заторопила Хитриха. – Письмо пришло от сыночка! Говорила ведь тебе давеча: придёт! Не верила! Очки потеряла – лишо урнуло! Ничего не вижу сама, не воймую. Пойдём, почитаешь хоть.
В тёмных сенцах Хитриха больно ткнула Елену Сергеевну в спину.
– Да поди ты скорей, одним теплом хоть войдём! Мороз-от экий! Ну! – сказала Хитриха, протащив Елену Сергеевну до самого стула. – Читай! – и сунула в руку конверт «авиа».
Это и вправду было письмо от сына Сергея. Короткое и торопливое. Писал, что скоро приедет, на Новый год, и на целую неделю, а то и побольше. Спрашивал, как дом, как здоровье, бывает ли Павел Иванович и какой уже срок он ходит в председателях. О себе почти ничего не писал – обещал, что всё расскажет при встрече. Добавил, что соскучился и по матери, и по деревне.