Попытка приобщить её к чтению завершилась ничем. Семён поначалу доходчиво и ласково объяснял пользу от книг, но, увидев в глазах супруги тупое безразличие, стал сердиться, а потом «дошёл до точки кипения» – одно из выражений противной Сонькиной сестры. Та вечно науськивала Соньку против него – мстила таким образом Семёну за то, что он делал свою работу, не желая никак понять, что если не будет её, как она же выражалась, «шмонать» Семён, то это сделают его коллеги по цеху – и тогда пиши пропало: закроют дуру и сошлют лес валить лет так на десять, а то и больше. И это в лучшем случае. В худшем, понятно, просто к стенке. После таких дел быстро установят все родственные связи и выведут на чистую воду и сестру младшую, и его, раз уж по воле судьбы он прилепился к этой семейке. И не помогут никакие оправдания и никакие старые заслуги: конец карьере, конец службе. И это опять же в лучшем случае. Времена сейчас неспокойные – враги народа повсюду, так что, не ровён час, попадёшь под горячую руку да за компанию. И тогда ничего не попишешь: лес рубят – щепки летят.
И с этим чтением, бес его дери, Генька тоже подкузьмила. Соня, не выдержав натиска Семёна, расплакалась (это была её любимая «пьеса» – реветь по всякому поводу) и закрылась в коммунальном туалете. Он плюнул и не стал больше приставать с книгами. А на следующий день, когда после неудачного допроса – упёртый подследственный попался, половину зубов потерял, а стоял на своём: «Я не я, и хата не моя», – Семён, усталый и раздосадованный, вернулся домой, его встретил кагал в полном составе: благоверная и её сестрица. Генька ему даже рта не дала открыть: вышла посерёд комнаты, руки в боки – чистая босячка – и устроила выволочку. Мол, ещё раз будешь Соньку доставать со своими глупостями книжными да руки прикладывать, пойду и заяву напишу начальству твоему: пусть проверят, что ты тут за шмутс[24] по ночам читаешь.
Семён тогда махнул рукой и оставил Соню в покое: пусть дурой живёт, ещё из-за этого себе нервы портить. Да и кто знает эту Гинду – шальная и вправду может на него настучать: не сама напишет, потому как безграмотная, так кого-нибудь приобщит. Ей что, у неё пол-Киева в клиентах ходит. Сонька – та побоится, а этой море по колено. Про неё даже собственная мать говорила: «Шланг[25] и фэрд[26] в одной кастрюле»…
То, что с ним происходило в отношениях с Владленой, было очень похоже на эту его страсть к чтению: чем чаще они встречались, тем больше он её хотел. А она ничего от него не требовала. Про то, чтобы он ушёл к ней жить насовсем, даже не заговаривала. И этим своим поведением ещё больше привязывала к себе Семёна. В конце концов он пришёл к выводу, что у него психологическая зависимость от Ладушки, как с первой ночи он привык называть Владлену. Кстати, про эту самую зависимость он узнал из тех же книг и усвоил, что она будет похуже любого наркотика. В общем, всё про себя понял чекист Семён Милькин и, будучи человеком осторожным и глубоко преданным делу партии и трудового народа, решил заканчивать с тем, что стало основательно мешать служению этому самому делу. Вчера сия умная мысль полностью оформилась в его голове, а сегодня с раннего утра он намеревался объявить окончательный вердикт Владлене: адью, мон амур!
Но когда он увидел, как она, светлая, радостная, вся прозрачная в лучах утреннего солнца, бежит, нет, летит к нему навстречу, никого не стесняясь, не прячась, будто впервые влюбившаяся девчонка, слова, приготовленные им для короткого прощания, комом застряли в горле. И когда она с ходу повисла на нём, крепко обхватив руками шею, он только и смог, что придержать её за талию и прошептать на ушко: «Ну что ты прямо как девочка. Нельзя же так, люди смотрят…» Ответ Владлены был банален и очевиден: «Ну и пускай себе смотрят…»
Глава 6
Дом на Подоле. 24 июля 1936 года (5 ава 5696)
1
Июльский летний день едва пробивался в небольшое окошко, освещая Гинду Черняховскую. Она сидела посреди комнаты на низенькой скамеечке, широко расставив ноги, в застиранном длинном цветастом фартуке и общипывала тушку курицы. Гинда была настолько увлечена работой, что не замечала ни жаркого июльского солнца, в кои веки заглянувшего к ним в подвал, ни бисеринок пота, блестевших в ранних морщинах смуглого обветренного лица. Женщина, числящаяся по всем документам домохозяйкой, ловко выдёргивала остатки куриных перьев, прижимая их большим пальцем к широкому лезвию ножа, и что-то тихо напевая на идиш.
– Геня, что ты там бормочешь, мейделе?[27] – подала голос из своего угла Ханна.
Гинда ничего не ответила, только отмахнулась от матери, и продолжила нашёптывать себе под нос: «Вемен цу немен ун нит фаршемен?»[28]
Всего час назад курица была живой, среди пяти таких же несчастных подруг, приготовленных на заклание. Вокруг шумел Бессарабский рынок. Хотя на Подоле был свой вполне приличный базар, Гинда Черняховская, в забытом напрочь девичестве носившая фамилию Праздник, предпочитала закупаться на Бессарабке, которая считалась самой дорогой в Киеве. «Я не такая богатая, чтобы покупать что попало», – говорила она. На базар Гинда ходила не так чтобы редко – картошка, зелень, молоко девочкам. Но мясо брала по исключительным случаям. Случаи эти не имели никакого отношения к праздникам: религиозные Гинда не признавала – скорее соблюдала, раз так положено, а советские воспринимала по красным цифрам в отрывном календаре – цифры она понимала и считала более чем хорошо, даже в уме.
«Седьмое – это что?» – спросит, бывало, словно увидит впервые. «Мама! – возмущается смышлёная старшая дочь Этя, круглая отличница и пионерка. – Это же “красный день календаря – день Седьмого ноября”!» – «Ша! Шейне то́хтер[29], что ты так кричишь, как резаная? Я без тебя вижу, что красный, как кровь с куриного горла. Праздник какой?» Этя чуть не плачет, но сдерживается: с мамой много спорить было нельзя, та могла и шлепнуть тем, что было под рукой. Чаще под рукой у мамы была какая-нибудь тряпка – прихватка или, того хуже, половая. Тряпкой она лупила ловко – быстро и хлёстко, при этом умудрялась достать по лицу. Было не столько больно, сколько обидно.
«Это день Великой социалистической Октябрьской революции», – как на уроке отвечает дочь. – «Ой-вей! И не говорите! – всплёскивает руками Гинда. – А что так длинно? Скажи просто “революции”. Я же не совсем дура». – «Геня, прекрати издеваться над ребёнок!» – подаёт голос с топчана старая Ханна. «Мама, что вы всякий раз! Кто ж издевается? Просто хочу, чтобы Этечка всё знала, чтобы у неё была возможность показать свою память». – «Геня, прекрати! Она без твоей помощи замечательно учится. Вон одни пятёрки и благодарности. А ты её только расстраиваешь своей глупостью».
Гинде нравится, что говорит мать про Этю. Она вытирает руки о фартук, подходит к Эте, гладит её по голове и целует в лоб. Потом направляется к комоду, достаёт из верхнего ящика стопку благодарностей, написанных каллиграфическим почерком, и просит дочь прочесть, что там написано. Девочка отнекивается для виду – пионеры не любят хвастаться. Однако в конце концов сдаётся под материнским натиском и не без удовольствия читает вслух благодарности ученице киевской школы Эте Черняховской. Гинда присаживается на табурет и, закрыв глаза, слушает, утвердительно кивая головой и даже иногда поднимая указательный палец в особо значимых местах. Когда читка завершается, Гинда подводит итог: «Молодец, майн либе то́хтер[30]! Надо чтобы и Элка так училась. Чтобы вы обе были умными. Чтобы жили лучше, чем мать необразованная». Гинда шлёпает себя ладонями по коленям и со словами: «Надо делом заниматься» – поднимается и идёт дальше хлопотать по хозяйству или уходит добывать деньги на хлеб насущный, ведь Мойша опять ничего толком не принёс, потому что больше половины месяца проболел.