– Прости, Геня!
Но у мордатого дворника слух был отменный.
– Ну ты, жалельщица! – злобно ткнул он жену в спину. – Жидовка-воровка – с неё не убудет.
– Попридержите язык, товарищ! – оборвал дворника лейтенант.
Дворник зыркнул на гэпэушника, имеющего убедительную и потому легко распознаваемую семитскую внешность, с нависшим над губой носом и припухшими веками, и осёкся.
– Шо, Сеня, неужто вступился? Или самому не понравилось? – не преминула съязвить Гинда, перейдя на идиш.
Лейтенант побагровел и гаркнул:
– Гинда Давыдовна! Я вам говорил…
– А шо ты мне говорил? – огрызнулась Гинда уже по-русски. – Этот, – и она ткнула худым кулачком в мощную грудь дворника, – следом придёт с милицией. Я вам что, дойная корова? Очередь там хотя б какую установите, не каждую неделю шляйтесь!
– Так мы и так раз в месяц, – сказал дворник и тут же ладонью прикрыл рот: понял, что сболтнул лишнее – повёлся на Генькины провокации.
– Всё, заканчиваем: подписывайте – и валите, – скомандовал Сеня понятым, словно давая понять, что все свои.
Когда все вышли, лейтенант обратился к Гинде:
– Ладно, Геня, не сердись. Лучше так, чем совсем тебя закрыть. Сестре твоей что передать?
– Что муж у неё сволочь и идиот и что я жалею, что такого ей нашла!
– Геня! До чего ж ты вредная баба. Сколько раз тебе говорить: лучше я, чем другие. Хуже будет.
– Так ты хотя бы Хвёдора, этого паскуду с милицией, урезонил. А то повадились один за другим – в затылок друг другу дышите. Ты ж, гадина, знаешь, что мы с хлеба на воду перебиваемся. Мойша больше болеет, чем работает. Ицик тоже не весть что приносит. Вера вечно хворая. А мама? А Этю лечить с её ногой?
– Ну-ну, Геня, ты не плачь тут…
– Да хрен тебе я плакать буду, сволочь! – И Гинда оттолкнула родственника подальше от себя. – Соне передай, пусть приходит с детьми в следующую субботу. Без тебя.
– Хорошо, передам, – согласился Семён. – А с дворником разберусь: милиция будет приходить раз в три месяца, не чаще. Нормально?
Гинда ничего не сказала в ответ только махнула рукой и отвернулась, словно давая понять: аудиенция закончена. За спиной хлопнула входная дверь.
– Бедная моя девочка! – раздался из-за печки голос слепой Ханны, и зашелестела молитва.
– Мама, только давайте без этого! – прикрикнула на старуху Гинда. – Пусть пейсатые бездельники на это время тратят – может, и за нас слово скажут, хоть какая польза. Всё, пора щи доваривать: скоро Мойша с Ициком придут, обедать будем, – подцепила ухватом чугунок со стола и снова понесла к печи.
– Генька! Что у тебя за язык? Нынче Ханука[5]…
– При чём здесь Ханука, мама? Девочкам сладости дали. Элке ещё и подарок…
– Так у неё в среду день рождения был!
– И шо? Свечи зажигаем. Мужчины придут – за стол сядем. Всё по чину, как положено.
– Так молитву надо…
– Ладно, читайте свою молитву: вас Бог любит, может, и услышит[6]. Только мне не мешайте. – И Гинда стала греметь у печи.
Ханна вздохнула и продолжила молиться одними губами.
Во всё время, пока шёл обыск, Генины дочки лежали за стенкой под цветастым покрывальцем на застеленной кровати, куда их привычно уложила Вера. И хотя в комнате было тепло, Этю потряхивал озноб. Она приложила ухо к дощатой перегородке и ловила каждое слово. Слёзы сами собой текли по щекам девочки: ей было жалко маму и страшно.
– Не плаць, – говорила Элла и вытирала маленькой ладошкой слёзы сестры. Она научилась рано говорить.
– Я не плачу, – улыбалась сквозь слёзы Этя. – Мы, когда вырастем, никогда так не будем жить. Никогда! Мы будем хорошо учиться. Давай пообещаем друг дружке. Хорошо?
– Холосо, – отвечала Элла, не совсем понимая, что говорит сестра, но точно зная: что-то очень-очень важное…
Когда всё стихло, в комнату вошла Этя, оставив уснувшую Эллу у Веры.
Глава 3
Дом на улице Горького, бывшей Пролетарской. Июль 1935 года (таммуз 5695)
1
– Мама! Я с папой на бойне был! Кровь пил! Бычью! – Буська с криком влетает в залитую солнечным светом комнату и бухается на диван напротив балконного окна. С его широкого лица на сходит счастливая улыбка.
– Ша! Шлемазл! Дэвика разбудишь, – сценическим шёпотом пресекает громкую радость старшего сына Ривка.
Между тем следом за ребёнком неспешно входит Моисей Гуревич. Необычно сгорбленный и усталый, кряхтя присаживается на край стула, ставит локти на стол и опускает голову в ладони, настолько большие, что они закрывают лоб и всё лицо.
– Мойша, что? – бросается к мужу Ривка.
– Ничего. Устал немножко, – не поднимая головы, отвечает тот.
– Мама! Он сегодня полтуши телячьей на разделочный стол поднял! А потом сделался весь белый и за низ держался. – Буська спрыгнул с дивана и показал матери, за какое место держался отец.
– Миша, ты идиот?! – всплеснула руками Ривка. – Миша, мало тебе ребёнка к вашим мясницким непотребам приучать – кровь пить, так ты ещё и силу показываешь! Миша, сколько тебе лет?
– Она свежая, полезная. Пусть мальчик растёт здоровым, – бубнит в ладони Мойша.
– Мальчик и без этих твоих штук здоровым растёт! А с твоими выходками мальчик имеет все шансы расти здоровым без отца. Впрочем, зачем ему такой отец-идиот?
– Э-э-э, Рива, перестань! – Моисей кряхтя поднимается со стула. – Сейчас полежу немного – отпустит.
– Буська! Марш с дивана, – командует Ривка и тут же, как фокусник, достаёт откуда-то подушку, взбивает и напевным грудным голосом, будто обволакивая лаской, говорит: – Ложись, ложись, Миша!
Буська всегда удивлялся: как это у мамы ладно получается? Вот только что металл в голосе звенел и хотелось в ответ на её слова голову в плечи вжать или сквозь землю провалиться. И вроде не кричит, а всё одно получается так, словно приказывает. Но тут же как скажет что-то ласковое – и слёзы сами на глаза наворачиваются, и ты готов штаны спустить и задницу под самый гадостный укол подставить. Не страшно нисколечко и даже не больно.
Отец, укрытый лёгким лоскутным одеяльцем, начинает дремать и, уже засыпая, просит:
– Рива, ты мне кашу манную свари. – И вот уже с дивана раздаётся его мерное, спокойное дыхание. Дышит отец широко – так, что грудь вздымается, как у богатыря.
– Ну ты посмотри на него! – ворчит про себя Ривка. – Тихий-тихий, а заводится на раз. Он же, Буська, всю жизнь тяжести на спор перетаскивает. Как с тринадцати лет стал в батраках ходить, на мясника работать, так то туши поднимает, то ларьки с газированной водой на спор на спине переносит.
– Да знаю я, мама. Папа у нас сильный.
– Папа у вас глупый, – пресекает сына Ривка. – Силу не демонстрировать, силу беречь надо. Кушать будешь?
Буська кивает кудрявой светлой головой и садится к столу. Через минуту перед ним стоит тарелка, полная свежим дымящимся борщом и добрый шмат арнаутки – горбушки, как он любит.
За перегородкой в спаленке спросонья хныкнул Давидка. Ривка ушла к младшему, бросив Буське:
– Доешь – отнеси посуду на кухню.
Когда она вернулась в большую комнату, ведя за руку кудрявого, досматривающего дневной сон Давидку с полузакрытыми глазами, то, ничуть не удивившись, обнаружила на диване уже двоих спящих: Буська лег валетом, спиной к ногам отца и, подложив ладошки под голову, сладко спал. На столе стояла пустая тарелка.
– Ну что, Дэвик, пойдём на кухню посуду мыть. Не будем мешать нашим мясникам – пускай отдохнут после работы, – сказала Ривка.
2
– Бабушка-баба! Мы с Дэвиком прискакали! – влетает Буська с младшим братом на плечах.
Голда Гуревич сидит у большого круглого стола посреди комнаты и, нацепив на нос очки, штопает детские носочки. Едва завидя внуков, она откладывает рукоделие и улыбается. Солнечный луч отражается от белой вставной челюсти: спасибо Мойше, справил матери зубы! В комнате, и без того залитой летним солнцем, становится ещё светлей…