Однажды Кулибин пропал и вновь появился через пару месяцев с молодой женой, с виду совсем девчонкой, и деньгами. Как про деньги узнали? Да всё просто: Кулибин сразу же хату покосившуюся, оставшуюся после одинокой старой Рахили, прикупил. Хата на то время почему-то оказалась то ли в доверенности, то ли вовсе в собственности у хазана[23] Иоськи Левита.
Этот кантор был та ещё штучка! Так хорошо распевал в местной синагоге да на похоронах, при этом и на свадьбах, и по другим праздничным случаям не гнушался, что к нему все в округе, да что там округе, во всём местечке благоволили. Особенно старухи: такой был сладкоголосый, чернокудрый да волоокий, с ресницами длиннющими и густыми, будто крылья вороньи. Бабки шептались: «Красивый, как сатана, а поёт, как ангел. И сердцем добрый, ласковый». Сёмкин отец про хазана частенько говаривал: «Ангел хренов! Хитрее любого самого хитрого из нас: без мыла в одно место влезет, а через голову выйдет, да так, что ты сам его словами думать и говорить станешь». И то была чистая правда: у Левита в доверенности или в собственности оказывались хаты, сарайки, телеги и даже золотишко. Так что если кому что в местечке надо было срочно-пресрочно раздобыть, будь то вещь значительная или вещица малая, можно было не раздумывая посылать к хазану: если у него и не найдётся нужное, то уж точно он подскажет, где это взять можно.
В общем, прикупил Кулибин хату у Иоськи Левита, подправил, крышу подлатал и стал жить с молодой женой. А через год отправился к праотцам: был обнаружен утром у любимого им шинка после двухнедельного запоя, с тем же колтуном в бороде и запахом, как от разлитой цистерны самогона. В общем, всё один в один, как в день его явления местечковому люду. С той только разницей, что на этот раз на дворе стоял самый что ни на есть распрекрасный январь, и не просто, а Крещенье, славящееся что в Сибири, что в Малороссии крепкими морозами.
Матрёна мужа похоронила, попечалилась, отметила сорок дней и стала жить молодой вдовой. Чрез какое-то время местечковые обнаружили, как по утрам, ещё петухи не пропели, с задворок Матрёниной хаты то одна, то другая мужская фигура прошмыгивает. Жёны, у которых мужья проворные, с кобелиной повадкой, не на шутку напряглись. Даже, говорят, делегацию к Матрёне на беседу отправляли. Однако ничего у них не вышло. Если бы молодая вдова в отказ пошла да в оборону с ухватом встала, то местные Сары да Соньки точно бы ей губёшки выдернули и глаза зашили.
Но Матрёна оказалась бабой ушлой, даром что красивая, с длинной русой косой: она всех в дом пригласила, будто ждала гостей. Дипкурьеры даже поначалу растерялись, вошли в хату робея: как положено, в красном углу икона, под иконой лампадка зажжена, а посреди хаты стол большой, весь яствами заставлен, и посредине не один, а целых три штофа с мутной влагой до краёв наполненные стоят. Матрёна гостьям в пол кланяется и к столу приглашает: «Проходите, помяните моего мужа дорогого. Сегодня как раз день, когда мы в церкви с ним венчались» – и с этими словами крестится на икону. Местечковый «женсовет» полным составом сочувственно вздыхает и покорно направляется к столу: как тут откажешь?..
Потом у Матрёны допоздна свет горел и песни раздавались: к тому времени уж весна вовсю развернулась, так что окна были открыты, тем более что столько разгорячённых баб собралось вместе. И песни, надо заметить, звучали всё больше хоровые, разудалые, не чета молитвенным завываниям местечкового кантора. «Распрягайте, хлопци, коней!» – орал на всю округу добрый десяток женских голосов. Мужья прислушивались и недоумевали: то ли пора жён вызволять из ведьминого притона, то ли самим бежать куда глаза глядят, пока благоверные, разгорячённые коллективным пением, не вернулись с кольями и ухватами. Ведь кто ж его знает, что там под самогоночку из бабьей солидарности эта сучка наплела-напела их любимым, Богом данным. Это мужик подшофе опасен, а баба, да ещё в ревности, просто невыносима – пострашнее Конца Времён будет.
Однако обошлось. Жёны вернулись за полночь, и из тех домов, откуда ходили к Матрёне посланницы, всю ночь слышались скрипы панцирных кроватей да бабьи стоны вкупе с мужскими рыками. А поутру жёнки не сговариваясь выскочили на крылечки бодрые да весёлые и захлопотали во дворе, занялись хозяйством, чтобы в доме не шуметь, пока их благоверные отсыпались после многотрудной работы…
В ту ночь, когда приключился погром, Семён, утомлённый любовными утехами, спал богатырским сном в объятиях Матрёны и даже на шум да крики не проснулся. А когда узнал о случившемся, то больше испугался за себя, чем расстроился, и прибежал обратно к Матрёне, стал уговаривать её уехать с ним в Киев:
– У меня деньги есть. Отец во дворе зарыл, я знал где и достал. Вот, – и вытащил из-за пазухи ассигнации, аккуратно завёрнутые в кусок белой холстины.
В ответ та закричала на него:
– Да ты что! Одурел со всем с перепугу? Похоронить надо по-божески…
А Семён и вправду озверел:
– Зачем?! Зачем хоронить – все и так сгорели! Община всё сделает как надо, зря, что ли, отец в синагогу деньги пачками носил?! А и не похоронят даже если, что мне-то тут делать? Ждать нового погрома? По-божески… Да где этот Бог хренов?! Отец ни одну субботу не пропускал, ни один праздник, ни одни похороны. И уж если нужен миньян, то как без отца? У всех дела могли быть, отговорки. А он – нет: молиться – это святое! Он эту Тору свою до дыр затёр, пальцы слюнявя. И мать, и сёстры – дуры, туда же. Козы бестолковые! Вот и получили, что просили, жизнь вечную. Они ж почему не побежали из дома, как другие, когда погром начался? Отец, видишь ли, в это время молился: облачался в талес и шатался из стороны в сторону, как болванчик, – ничего не слышу, ничего не вижу. А эти дуры сидели тихо, ждали: нельзя беспокоить – отец молится за их счастье. Что, вымолил?! Чего уставилась? Я бы всё едино сбежал отсюда. Это же не жизнь, это убожество и… – Семён весь задёргался, замахал руками, не находя нужных слов.
Матрёна смотрела на него раскрытыми от ужаса глазами:
– Да ты точно ненормальный! Откуда ж в тебе столько злобы, столько ненависти? Это ж твои отец с матерью, сёстры!
И тут Семён сорвался. Он потом это делал не раз, не два – много. Так случалось почти с каждой бабой, а их у Сени Милькина хватало. Нынешнюю жену он тоже стал «лечить» – так он называл это про себя. Не сразу, со временем, но стал. И случилось это как раз после её очередного сюсюканья: «Милочка ты мой!..»
А в тот раз с Матрёной у него будто черепную коробку сорвало и в голове закипело, он чувствовал этот жар – пылали уши, лоб, вся башка. И он со всей дури кулаком ударил в лицо женщину, которой ещё вчера ноги целовал. Матрёна рухнула как подкошенная и привычно прикрыла голову руками.
«Отойдёт», – подумал Семён и удивился собственному спокойствию. Постоял, помолчал, прислушиваясь к себе: сердце бьётся ровно, руки не дрожат, в голове спокойно, никакого жара, наоборот, – он даже воздух носом втянул, чтобы убедиться, – будто осенний холодок вперемешку с запахом свежеразрезанного арбуза. Потом это состояние будет повторяться всякий раз после того, как он даст выход своему гневу. А тогда ему показалось, что он парит – лёгкий, свободный. И на душе так хорошо. Это было одновременно и странно, и страшно, и восхитительно.
До вечера Семён просидел в шинке. Не напился, нет, пропустил несколько стопок – и всё. Просто сидел, отдыхал, наблюдал за народом, прислушивался, о чём говорят. К нему пытались было приставать с сочувствием и расспросами, но он угрюмо отмалчивался и смотрел так, что пропадало всякое желание продолжать с ним беседу. Тогда всё списали на горе, которое испытывал парень после такой трагедии. А ему просто было легко и хорошо. Хо-ро-шо! И они – никто! – этого не понимали, не могли понять. Они были из другого теста. Вот тогда и родился Сеня-чекист. Теперь он это знал точно. А в тот день он всего лишь чувствовал, ещё до конца не осознавая, что произошло что-то очень важное, изменившее его жизнь навсегда.