Литмир - Электронная Библиотека

Очнулся Данила спустя час-полтора и не сразу понял, что произошло. Не сразу разобрал он – ночь или день. И только когда нащупал не потерявшими чуткость пальцами один утраченный глаз и разорванное веко другого, в немочи обхватил, словно кровное дитя, безмолвный кедр. Как же это будет жить теперь Данила на белом свете, его не видя? Лучше и не жить так! Где берданка? В зимовье осталась. Не далеко до него – доковыляет Данила. Позовёт Чёртика – тот прибежит, укажет дорогу. В берданке два патрона с картечью. Даниле хватит и одного. Только… Санька не будет знать, где отец. И он, силясь изо всей мочи, крикнул, полагая, что сын где-то рядом и откликнется немедля:

– Сань-Сань!.. Сын-ко-о!

Данила услышал далеко раскатившееся эхо, и опять вокруг всё стало тихо-тихо. Он отстранил от кедра голову и ощутил в левом глазу острый лучик ярко-белого света. Померещилось, что ли? Он теперь уже не верил самому себе, боясь потерять мягкий тоненький свет, и осторожно прикрыл глаз ладонью. Лучик потух, оборвался. Какое-то время Данила стоял так, разбираясь, чтобы всё это могло означать, и смутно стал догадываться, что его левый глаз жив. Веко поранено, в крови запеклось, а глаз видит. Он подрагивающими пальцами приподнял веко и стал оглядываться… Гришка лежал распластанный на снегу, книзу лицом, в выкинутой его правой руке острился закровеневший стальной крючок.

– Гри-г-рий!.. Вставай. Простынешь. Снег тебе – не перина, – словно о сыне забеспокоился Данила. – А-а, подымайся… – Гришка молчал. Данила понял: он мёртв и ничего не ответит, однако по внутренней потребности, что ли, высказаться, продолжал свой монолог. – Какой же это смертушкой сгинул-то ты, Григорий? Кто тут из нас греховен?.. Так выходит, что я, потому что жив, а ты лежишь охолодевший, – постоял, подумал, содрогаясь от собственных мыслей. – Нет, земляк, ты сам положил на себя злую руку… – И пошёл к зимовью.

Клад в пещере

Пора сказать о моём детище – пшенице «таёжной». Зреет, колосится она на опытных делянках и подаёт надежду, что скоро выпорхнет птицей на широкий простор. Всё клонится к счастливому моменту, ожидаю его с замиранием сердца, как мать рождение своего долгожданного дитя. Я рад, что «таёжная» не попала в руки другому человеку. Могла затеряться. Почему же я так говорю? Проснулось во мне эгоистическое чувство, что ли? Может быть, и расшевелилось, но лишь от сознания того, что много я сделал для спасения «таёжной».

Ещё там, в селе Хлебном, когда мы путешествовали с Ефимом Тихоновичем и слушали печальную исповедь Данилы Севастьяныча Егорова, я всё пытал себя мыслью, куда же девалась знакомая уже нам пшеница. Не видели мы её ни на полях в могучем колосе, ни на столе в виде белых душистых калачей. Не раз я закидывал удочку, чтобы выудить у Данилы Севастьяныча тайну, но тот уклонялся от прямого ответа, сожалея, говорил, что все посевы ещё прошлой осенью, перед самым обмолотом сгубили бандиты. Подозревали они жителей в связи с красными партизанами. Хлеб не должен был попасть их врагам.

Равнодушно внял Данила и тому, что я напомнил ему о встрече на рынке и обещании не отказать в небольшом количестве семян, если когда-либо удастся побывать в его краю.

Однако я чувствовал, что он вроде бы что-то скрывает, пряча взгляд, таит в душе какую-то недомолвку. Я не ошибся. Перед нашим отъездом он не сдержал потаённых чувств – открылся:

– На что вам, ребята, пшеница моя?

– По учёной линии… Возьмём семена. Посеем. Посмотрим на урожай, каков будет. Оценим пшеницу.

– Её и так видно – плодоносная.

– И к болезням устойчива?

– Вроде не примечалось. Только вот заметно полегала. Когда на ветру подолгу стоит.

– Вот, вишь, это уже плохо. Колос должен держаться, пока не скосят да не обмолотят.

– Рази человеку это под силу?

– Всё можно: и соломину крепче сделать и защитить колос от вреда.

– Вон как!.. – Данила удивлён, заворожен. Разве способен он, Данила, сделать, чтобы пшеница не полегала. Это что же к каждому колоску вторую соломину надо. А как приставишь её? Нет, тут мужики явно туманят голову – чтоб выманить семена. Подсмотрят, где хранится, и вместо пудовки, которой ему по честности и не жалко, выгребут всё до зёрнышка… Доверился тогда Данила рыжему Гришке – и накликал вечную беду на себя, чуть совсем не лишился божьего света.

Удивлён и встревожен Данила. Что делать?

– Ребята, а ежели я найду вам семян, что тогда будет?

– Кроме добра – ничего, Севастьяныч. Добра для людей. Все они будут хлеба есть вдоволь.

– Так-то ежели… – Данила махнул рукой – мы вышли с ним за ворота. Верстах в полутора от села тропа круто свернула в стиснутую невысокими скалами узкую падь, потом привела в пещеру. Здесь в вечном полумраке, на скользком холодном выступе, спрятал Данила от разбойного глаза хлеб. Он укрывал его, стерёг от худых людей.

Когда Данила обшаривал каменный выступ с надеждой нащупать поклажу, крысы, давя друг друга, кинулись в глубь пещеры. Эхо разнесло их тревожный писк. Крысы!.. Десятки крыс! От страха ойкнул тревожно Данила… На выступе удалось собрать всего две-три пригорошни зерна.

– Вот сколя осталось… Не взыщите, – досадуя, сказал Данила. – Что поделаешь? Крыса тоже существо земное… Если б знала она, что людей обокрала…

Перед выходом из пещеры, когда миновали её прохладно-липкую сумеречь, Данила остановился:

– Надо поглядеть, ребята, что осталось.

Он ссыпал зёрна на разостланную по земле мешковину, присел на корточки и перебрал их руками, словно просеял в решете. Некоторые зёрна были раздавлены – наполовину и мельче, Данила оставил их в кучке по правую руку, а целые передвинул налево. Образовался маленький игрушечный холмик песка, какие делают, играя, увлечённые ребятишки. Нагребут они несколько пирамидок подряд, налюбуются и разрушат без жалости. Данила напоминал мне в эту минуту завороженного игрою мальчишку, только и разнился от него тем, что холмик предстояло смести не самому ему и не без жалости – теперь эта людская утеха и надежда принадлежала мне.

– Не всё потеряно, – ответил я.

Напоследок меня подхлестнуло узнать, откуда в Хлебное пришла столь приметная пшеница. Данила не сразу понял вопрос.

Откуда же ей взяться, как не с его поля? Он её сеял, ходил с лукошком по пашне и горстями разбрасывал семена, самодельным серпом срезал и обмолачивал тоже тяжёлым самодельным цепом.

– Да не, Данила, о другом хочу знать, – выслушав, ответил я крестьянину. – Кто дал вам семена?

– Один знакомый. Местный житель, – вроде бы с упрёком за моё непонимание сказал Данила.

– А тот где взял? Не слышал?

– Э-э, вон чем любопытствуете, – Данила поднял голову, ушёл в себя – задумался. – Как не слышал? Слышал, знаю. Давнишнего роду она, пшеница-то. Говорили, от какого-то дворянина-бунтаря она свою родословную тянет.

– От декабриста?

– Вроде от его… Того царь запропастил в наши дикие края. Он обосновал наше поселение, долго жил тут. И умер тут.

– Есть могила его?

– А вот про могилу, сказывают, затерялась. Как получилось, сказать не могу. Не было хранимого надгробья, что ли?

– Найти бы.

– Сколь раз обходил могилы – не заприметил, ничево подобного не нашёл. Стало быть, надгробья доброго сразу не поставили. То б куда она девалась, могила-то. Вон видели: я-то убитому мужику Федоту Бугрову положил надгробье – на век останется… А-а?

– Останется. И декабрист всё равно в памяти. След в жизни всё равно он запечатлел. Пшеницу в наследство оставил.

– Богатое наследство. Я дорожил им…

– Мы его сохраним и умножим…

Надёжно запрятав зёрна в суму, мы доставили их на опытное поле. Первый раз я посеял их в своём огороде на вскопанной лопатой грядке – поближе к рукам, чтобы можно было доглядеть в любой день, в любую погоду. Важно, когда растение под неотрывным наблюдением – оно вроде бы чувствует заботу и раскрывает свойства свои сполна. Занежилась той осенью пшеничка, пришлось соорудить над грядкой шалашик – он-то и уберёг посевы от заморозков. Огорчила меня такая история, но иначе, должно, и быть не могло. Перекочевала пшеница из местности, где была тёплая, безморозная осень, и времени вызреть там ей хватало. В наших краях властвовал климат пожёстче.

26
{"b":"865631","o":1}