– Нет, – отвечаю, – говорю всерьёз.
– Так ведь какие-то доказательства нужны. Они у тебя есть?
– Пока нету.
– Ну, вот… Зачем же тогда всё это? Ой, Саш-Саш! Позор-то какой падёт – и на тебя, и на меня? В народе заклеймят нас кляузниками.
– Ты ни при чём тут, а я за себя отвечу. Если что, по-честному признаюсь перед людьми, что я, Александр Егоров, в поисках истинного виновника ошибся. Не обвиняй зряшно в этой самой заразе – кляузничестве. И люди разберутся, поймут… Да нет, предчувствую: извиняться не придётся…
– Саш! Ты опять за своё. К чему? Живи спокойно, не береди душу, фронта тебе хватило, на весь век память осталась.
– Ты считаешь: с негодяями можно ходить в обнимку и улыбаться.
– Нет же его, негодяя-то!.. Не верю, чтоб Геннадий сделал подлость. И кому? Своему наставнику, учителю. Надо потерять всякую совесть! Ты говоришь, что он поджёг семенной склад. Если поджёг, так зачем же ему понадобилось?
– В этом-то и загадка – зачем… Он присвоил сосновский сорт, а чтобы скрыть следы, создал видимость – семена сгорели.
– Это твоё предположение?
– Предположение и заключение… Ты послушай, Марина, я видел на поле «таёжную», но под другим названием. Комарков считает эту пшеницу своею. А я-то вижу, чья она! Теперь суди сама. Если пшеница сгорела, то откуда же взяться ей у Комаркова? Значит, он украл сорт, сначала украл, а потом решился на поджог.
Марина взглянула на меня до жуткости опечаленными глазами, и от её тяжёлого взгляда я содрогнулся. В сознание моё вкралось подозрение: почему глубоко переживает Марина? Горою стоит за Комаркова. Должно быть наоборот – сочувствие старику Соснову. Старик ни за что угодил за решётку, да и в могилу ушёл преждевременно из-за пожара. Что же она хлопочет о Комаркове? Маринка подошла ко мне, легко вздохнула и села рядом. И почему-то только сейчас заметила лежавшую передо мною в постаревшей обложке наполовину сохранившуюся тетрадь.
– Твой фронтовой дневник?
– Нет… Записи Соснова.
– Иосифа Петровича? О чём?
– Об истории опытной станции. Целая книга.
– А где разыскал?
– На чердаке его дома.
Весь вечер Марина была рассеянной, будто что-то искала и не могла найти. Как неприкаянный вертелся возле неё Степанка. Я не мешал ей быть наедине с собою, а всё же не упускал из виду, всё старался припомнить, что где-то видел Маринку такой же странной, не в своём обыденном постоянстве. Наконец, когда она взяла за руку надоедливо хныкавшего Степанку и повела в кухню покормить, в голове вдруг прояснилось: было во фронтовой землянке, когда лежал в забытьи.
Марина вернулась в комнату, оставив Степанку на кухне. Торопливо, не замечая меня, подошла к окну и стала вглядываться в улицу. На дворе уже было темно. В отдалении тускло проглядывали в избах одинокие огни – хозяйки засветили лампы.
Стоит и смотрит завороженно в окно Марина. Окликаю:
– Маринка, наши все дома…
– Знаю, Саш… Кто-то мимо окон прошёл.
– Поди, так показалось.
– Нет, слышала шаги. Прямо к калитке. Выйди на крыльцо, погляди. Человек отошёл от ворот в тот момент, когда я открыл двери в сенях.
Вдогонку окликнул его – не отозвался. Впотьмах силуэт виделся плохо, но всё же я узнал Комаркова. Что же он так – постоял у калитки и ушёл. Хотел увидеть меня с Мариной и что-то сказать или оказался у нашего дома по ошибке?
Глава XIII
С досадой думал об исчезнувших из записок листах. Кто и зачем это сделал без моего ведома? – записки считал теперь по праву своею собственностью. Знать об этом могла Марина. Дождавшись её с работы, я без подозрения в чём-то постыдном спросил, не видела ли случаем, кто прикасался к тетради. Марина поглядела на меня с затаённым укором и ответила после минутного молчания, что совершенно непричастна к ней.
– Ты сам видишь, Саша, посторонними делами заниматься некогда. Хватает хлопот и в школе, и дома. Да и тебе-то она для чего?
– Там я прочитал воспоминания Соснова о своём отце. О событиях в нашем селе Хлебном. Почитай, узнаешь…
Подумав о чём-то глубоко и сосредоточенно, она повторила:
– Не знаю я теперь ничего, Саш. Что делать, не знаю.
– Ты меня чем-то пугаешь?
– Что ты, нет! Просто говорю, что мне почему-то не по себе.
– От чего?
– Сама не понимаю.
– Не верю этому, ты всё понимаешь и какую-то на душе тайну держишь. Не скрытничай. Расскажи – будет легче.
– Правда? – живо откликнулась Марина. – А о чём рассказать?
– Чем встревожена. Ну, например, о том, зачем понадобились тебе листы из дневника? И больше не смей отпираться! Взяла их ты?
Марина вдруг переменилась с лица, пуще прежнего побледнела и отвела в угол избы опущенные глаза. Спросила, с трудом сдерживая уже готовые выкатиться слёзы:
– Ты знаешь про это?
– А то нет.
– Кто сказал?
– Неосторожно ты поступила. Видел Степанка, как листы вырывала.
– Ой-ой!..
– Не бойся. По какой-то нечаянности, наверное, вышло. Я не верю, чтобы с умыслом. Какой может быть тут умысел?
Теперь Марина вроде даже чему-то обрадовалась и улыбнулась. Конечно же брать-то не хотела, подтолкнуло любопытство. Наугад посмотрела несколько страниц – как на грех, попала самая страшная запись – и обомлела. Неужели всё это правда? Лучше ничего не видеть, ничего не знать. Бросить тетрадь в печь? Так она же – святая память о Соснове… Надо вырвать листки с ядовитыми строками!.. Пусть о плохом Александр не знает.
– Саш, а Саш, ты, как в зеркале всё видишь, – волнуясь, заговорила Марина. – Правда, плохого умысла не было. Только одного доброго хотела… Надеялась отвести ссору между тобою и Комарковым. Останьтесь друзьями.
– Мы друзьями больше не будем.
Голова от раздумий отяжелела. Завязалось такое дело, что и мудрец не рассудит. И чем всё кончится?
Я вышел из дому на улицу развеяться. Долго бродил по окраине посёлка, размышляя о жизни. Больше, разумеется, в преломлении через сегодняшние события, через Комаркова, Марину и Соснова. Иногда нить рассуждений убегала и подальше – поближе к фронтовым землянкам. На фронте всё было проще, яснее, там чётче обозначались свет и тени…
Незаметно я сделал круга два вокруг посёлка, забыв о протезе – обносился, притёрся, будто я с ним родился и жил, на нём бежал по березняковому надбережью к Ние за Маринкой. Вспомнил о нём, когда сел на пенёк отдохнуть – нога воспротивилась согнуться. Ах, ты всё-таки приставная, чужая! Сижу возле знакомой тропы, соединявшей посёлок с опытным полем. Подкрадывался вечер, тихий и кроткий вечер, и я подумал, что с опытного поля может возвращаться по тропе Комарков, и против своей воли стал ожидать его. Пусть сегодняшний день будет последним мучительным днём, надо сказать Комаркову обо всём, что записал в дневнике Соснов. Это, может, теперь уже единственный в жизни святой мой долг, выполнить его, кроме меня, некому.
Комаркова не дождался и, сожалея о несостоявшейся встрече, ушёл домой. Но предчувствие разговора не покидало. Поздним вечером он осторожно, боязливо побренчал щеколдой калитки. Я поспешил. Не садясь на лавочку, мы поздоровались за руку. В темноте лицо Комаркова было еле различимо, виделся только плоский овал, мутно светились глаза.
– Сядем, Сань, так, говорят, больше правды.
– Если есть она, то и будет…
– Пора, – Комарков дохнул винным запахом. – Дольше тянуть – гибельно. Не могу.
– Слушаю.
Подумал, что не выдержал он душевного терзания и пришёл наконец-то с повинной.
– Храбрый ты, Сань… Но уговор: будь храбрецом до конца.
– К чему уговор? Не понимаю.
– Может, я зря затеял. Ты всё знаешь?
– Говори, чего топчешься вокруг да около.
– Сань, только по добру. Не горячись, рассуди… Мы были в близких отношениях с Мариной. Она не говорила?
– Это её воля – открыться или промолчать. У ней есть право. Она считала меня погибшим.
– Мы свадьбу хотели…
– Я помешал, что ли?