Переступил неглубокую борозду, разделявшую межу с полем, и попытался пристроиться к осотине. Сделать это оказалось непросто – протез. Чуть не упал, пока приноравливался за стебель половчей ухватить. Но вот, кажется, вышло, как надо. В полунаклоне и, натягивая, держу сорняк в правой ладони, переломился пониже захвата, растение обмокло тягучим зелёным соком. Снова ухватился за оборванный, уже сплющенный и разлохматившийся стебель. Не удалась и эта попытка: корень глубоко и крепко сидел в земле.
Бросив затею, отошёл и сел на межу. Задумался. Осот к осени вырастет опять. И если кто-то попробует вырвать его, всё равно не поддастся – ни осенью, ни будущей весной. Завидна в нём страсть к жизни. Так завещано от природы. Остался ли какой способный возродиться корень во мне? Мог бы сказать мой учитель Иосиф Петрович: «Саня Егоров – человек не потерянный, раз вышел из кромешного ада, то теперь ему велено жить и работать».
На кого опереться? На Степанку рассчитывать рановато, сам ещё не встал на ноги. Старый товарищ Геннадий Комарков – поодаль, на его сочувствие можно располагать, когда уж совсем станет невмоготу. Раньше в любую минуту я мог положиться на благосклонность Иосифа Петровича – да что было, то прошло.
…Вот он, будто живой и здоровый, с усталой задумчивостью на весёлом лице, опять предстал перед моими глазами. Он! Его побуревшая и уже покривившаяся от жары соломенная шляпа и серая из льняной ткани куртка. Идёт. Обходит деляны и смотрит посевы.
Первейшее дело – обойти и осмотреть всё, что посеяно. Так изо в день, из года в год. Ходит, присматривается, размышляет. Тут он – хозяин, властелин, чародей! Как же не чародей, если находит какой-то тайный, только ему доступный язык с растениями. Вот он бережно, с тончайшей осторожностью, останавливает покачивающийся колосок, выпрямляет его, приподнимая, подводит поближе к глазам и, кажется, совсем не дышит, когда смотрит в поблескивающую синью лупу.
Не состоялась обещанная встреча после войны, но во мне осело, поудобнее отыскивая местечко, чувство, будто мы только что настороженно глянули друг на друга.
Нас соединяла, не зная того сама, «таёжная»…
* * *
Заприметил издали, как только свернул с лесной тропы на свою улицу, Марину и Степанку – на лавочке возле калитки. Лица в мою сторону – ждут. Заждались.
Степанка, размахивая ручонками, метнулся навстречу, взял за руку: «Давай, пап, помогу!» – и пошёл, стараясь шагать пошире, чуть впереди.
Марина встретила весёлой улыбкой. Всё было в ней, этой сердечной её улыбке – и не сникшая ещё радость от возвращения из похода, и минутная тревога за дальнейшую свою и мою судьбу, и ожидание разговора, зачатки которого уже отложились в её душе
– Устал, мой родненький фронтовичок? Сядь посиди. Или ужинать?
– Посидим. Немного тяжеловато с непривычки. Приноровлюсь – так ещё со Степанкой в лапту гонять будем.
– Давай сейчас, пап! – сразу нашёлся Степанка.
– Сейчас не получится – мне ещё надо научиться бегать так, как умеешь ты.
Степанка вскоре убежал играть с соседскими ребятишками, а мы, оставшись вдвоём, разговорились.
– Насмотрелся на поле, всё увидел, наверно, уже не пойдёшь?
– Нет, пойду.
– Удивляюсь, что там смотреть?
Марина поглядела на меня с лёгким укором.
– Хожу смотрю, где «таёженка» набирает силу. А ты её видела?
– Конечно… В прошлом году.
– А нынче?
– Кажется, тоже. Где-то, вспомнить бы, на глаза попадала. А-а, вот где – в северной стороне поля. Там же видел?
– Может, ошибся… Гляжу – вроде она, «таёженка», а щиток – с названием «стрела».
– Кто-то, наверно, поменял случайно таблички. Скажем Геннадию – пусть разберётся. Кстати, новость узнала сегодня – от тётки Дорины, мимо её ушей ничто не пройдёт: на учёном совете Геннадия назначили заведующим отделом зерновых культур. Вместо Иосифа Петровича.
– Уж больно Комаркова нахваливаешь. Думаю, на место Соснова следовало назначить равного во всём ему человека.
– Геннадий молод ещё. У него, Саша, завидное будущее.
– Нет уж, Марина, хорошего коня и жеребёнком видно. Вряд ли Геннадий накормит нас хлебом.
– Все учёные с малого начинали. И Соснов – тоже.
– Грех сравнивать этих людей, Иосиф Петрович человек, каких на земле пока мало. К слову, что сделал Комарков за последние три года?
– Мельком слышала: два его сорта, он доводил испытания, начатые другими, выходили на госкомиссию. Не прошли – слабенькие.
– Ну, вот… А ты толкуешь мне о каком-то завидном его будущем. Сомневаюсь, будет ли когда он хорошим творцом. Пока уверен в одном: Геннадию до Иосифа Петровича – как рукою до неба.
– Некого больше было назначить, – Марина улыбнулась. – А ты смог бы?
– Желаешь увидеть меня руководящей персоной? А почему бы и нет? Я имею моральное право стать заведующим отделом. Хотя бы потому, что обязан отдать то, что взял у Иосифа Петровича в долг. Но пока не по плечу – здоровье шаткое. Дальше – посмотрим.
– Я поняла: хочешь быть похожим на своего наставника.
– Если удастся… Я уже говорил – Соснов человек завидной судьбы. Вот, кстати, вспомнился один случай. Послушай, Марина. Расскажи кому другому – могут и не понять, а ты не осудишь, если и ошибусь.
В госпитальной палате я поспорил с одним товарищем, Егором Епифановым. Наш мужик, сибиряк, правда сибиряк городской. На каком-то военном объекте до войны работал. Ему череп осколком от «фауста» проломило.
Лежит почти недвижимо и нахваливает учёных и с ихней, немецкой стороны, и с нашей. Кто из них, дескать, мудрее по части изобретения оружия. Дурачина ты, говорю, это не учёные, а душегубы.
Человеческий ум должен работать на благо. И я привёл в пример Иосифа Петровича.
Егор, то ли от пришедшего после ранения безумия, то ли от природного безразличия в понятии, откуда берётся зло, сердито пробурчал: «Тебя бы, Егоров, за колючую проволоку. Вишь, чего захотел?»
– И что ты ответил?
– Сказал, что учёных, кто сотворяет бомбы и гранаты, надо послать на конфетные и макаронные фабрики.
– Я то же бы сделала, но ведь и до нас с тобою умные люди об этом говорили. Какая же сила остановит это безумие?
– Людям пора одуматься. И надо-то совсем немного: понять, для чего родится человек – жить или убивать друг друга?
– Ладно, Саша… – тихо сказала Марина. – Пора ужинать, и так запоздали. И она позвала Степанку.
Глава IV
Опять в поле. Опять разыскиваю «таёжную». Покоя не нахожу. Осмотрел деляны, мимо которых вчера прошёл не приглядываясь. «Таёжная» не показалась.
Что же такое? Словно ослеп. Столько полосок с пшеницей, а «таёженки» нету, будто сквозь землю она провалилась.
Набрался духу – обошёл поле по окружности. Устал до изнеможения, аж мотыльки в глазах замелькали.
Неподалёку, в березняковом перелеске, звякнул колокольчик. Оглядываюсь: табунятся лошади. Как очутились возле самого опытного поля? Пастбище в другом месте – на прибрежной луговине.
Нашёл хворостину, пугнул:
– Эй, вороные, заблудились!
Лошади насторожились. Где-то позади их – протяжный окрик:
– Б-буланка! Кар-рька! Тпр-ру! Куда понесло? – старик повернул табун и, выйдя на окраину перелеска, посмотрел в мою сторону.
Окликаю его:
– Дядь Ефим!
Раньше с конюхом Ефимом Серебряковым виделись не часто, мимоходом, на улице. Поздороваемся – и по своим делам. Видно, считали, что нет повода для разговора, вроде бы знаем друг о друге всё, что надо. Да ко всему Ефим слыл в посёлке человеком с загадкой: водил дружбу с цыганами. Что их сближало, никто толком не знал, а слухи по округе ходили разные. Говорили, Ефим – сообщник кочующему племени по плохим делам, что в его усадьбе, за недоступными заборами, есть глубокий тайник и цыгане прячут в нём наворованное добро. Поэтому он чуждался злоязыких людей. В защиту Ефима восстал однажды Иосиф Петрович:
– Зря на мужика говорят. С цыганами он дружит из-за привязанности к лошадям!