Данила посмотрел на Гришку спокойным, уравновешенным взглядом, в нём Гришка видел неотступную решимость и покорился ей – сжав плечи, повернулся к сосне, однако Данила его окликнул:
– Погоди малость, Григорий. Я позабыл спросить, где сейчас атаманчик?
– Не убьёте – скажу.
– До места того довести сможешь?
– Туда шёл… Как метель поутихнет. Не сёдни. Переночуем – тогда…
Топить на ночь печь Гришка наносил дров, скипятил ещё котелок чаю, позвал Данилу за стол. Сели по краям, лицом к лицу. Данила всем встревоженным нутром чувствовал в Гришке врага. Ведь самым бессовестным образом врал, когда говорил, что отстал от партизанского отряда. Вор и бандюга! Как же получилось, что, дав зарок, если найдёт, прикончит его, Данила смилосердился, посиживает за одним столом и чаёк попивает. Затмил корыстью какой-то чистую крестьянскую совесть. Было ещё не поздно исполнить свой завет, но Данила чувствовал, что в душе что-то переменилось и теперь он уже не сможет поднять руку на сникшего, сгорбившегося Гришку.
– Мы вот сидим с тобой, Григорий, – заговорил после продолжительного молчания Данила, – чаёк горячий в наслаждение попиваем. Вроде бы добрые соседи сошлися. А на самом деле, кто мы? Скажи-ка мне, дорогой, не скрытничай.
– Да я всё сказал, Севастьяныч, – Гришка поставил на столешню тяжёлую, смастерённую из витого берёзового корня кружку, зверовато поглядел на Данилу. – Что не сказал, так сами теперича знаете.
– Бандит ты, Григорий!
Рыжий уткнулся носом в столешню, спрятал глаза:
– Был в их отряде… Прожил недели четыре.
– Што так недолго?
– История одна произошла. Не совсем приличная история. О ней и рассказывать одно неудобство, а придётся, иначе не поверишь.
– Ну, давай говори, раз дело такое.
Гришка оторвал взгляд от столешни, сверкнул остро белками глаз:
– Всё дело-то связано с атаманчиком. Понимаешь, Севастьяныч, с него началось… По-первости скажу, как я попал в их отряд. Заманили они меня, как зверька в ловушку, на приманку пошёл. «Ты, Гришка, – сказал атаманчик, рождён для жизни большой и великой, сильный ты человек и многого добьёшься, если станешь на путь истинный. Не Советы тебе нужны, с ними ты пива-браги не сваришь. Да и времени для жизни отведено им мало, народились и умрут, похоронят их. Чуешь: со всех сторон наступают, клочья летят от красных шинелей. Неужели не видишь?» – «Вижу, – говорю, слышу: тревожно в мире. Только один умный человек говорил, что слово решающее за Советами. За ними народ потянулся, а кто против, тех мало». – Тогда атаманчик воскликнул: «Не мало их! Тысячи и миллионы. Тысячи – это вот такие, как мы. Миллионы за морями, за океанами. Чуешь ты, Гришка? Не теряй времени…»
За первый бой с красными атаманчик наградил меня именной саблей, а спустя несколько дней я чуть ею не прикончил его. В моё отсутствие (я отлучался по продовольственным хлопотам) отряд обосновался в одном селе. Не буду оглашать его название… Я вернулся в отряд и узнаю, что атаманчик взял грубой силой девчонку – мою двоюродную сестричку. «Ну, держись, гадина!..» – злость во мне кипела от обиды и от бессилия отомстить. Я стал ждать удобного случая. Подвернулся он не сразу, но всё же подвернулся, и я полосанул саблей атаманчика, хотел напрочь снять голову, да чуточку промахнулся, угадал по плечу. Атаманчик остался жив. Я некоторое время в бегах находился, а потом, пойманный, предстал перед ним. «Жить хочешь, Гришка?» – спросил он меня. А кто жить не хочет? Самая последняя тварь и та хочет! Разбойничью выходку твою, говорит, прощу, ежели исполнишь поручение… Так и оказался в твоём доме.
– И кого ты теперя виноватым считаешь, Григорий?
– А пойми – кого считать!.. Перед тобой, конечно, я виноват. Никто другой.
– Ну ладно, хоть тут хватает у тебя совести признаться. Где з-золото, п-пшеница?
– З-зол-ло-ото? Не брал, Данила. Ей-богу! – посмотрел весело. – Брал мешок с зерном – коня покормить в дороге. Мешок по пути оставил. В долине, к востоку отсюдова.
– Далеко?
– От зимовья вёрст пятнадцать…
– Ограбил ты меня. Пшеницу берёг на посев, а ты в снег бросил. Не по-людски так!
– Чево о том бедовать – вырастишь ещё.
– Семя было. Оно дороже золота.
– Хошь – принесу мешок. Найду. Где оставил, помню.
– Не надо. Сам схожу.
Гришка смотрит на Данилу внимательно. Почуял нутром: сам клад из рук своих выпустил.
– Без проводника не дойдёшь, Данила?
– Сказывал же, где то место.
– Мог ошибиться… Пурга мела. Могло только показаться там, а на самом деле осталось в другом месте. Пойдём оба. Чиво добру пропадать.
– Погоди, надо подумать.
Данила тем временем думал о другом. Где взял Гришка столько хлеба? В мешочке у седла осталась маленькая краюха, и ту умчал меринок. Неужели столько хлеба оставил в зимовьюшке какой-то охотник? Загадочно! И тревожно.
– Григорий, откуда у тебя столь хлеба?
Гришка смотрит оторопело, не ожидал такого вопроса.
– Хлеб в зимовьюшке был, Севастьяныч.
– Кто оставил?
– Должно, бывалый охотник… Не застал я его.
– А человека мёртвого тут, поблизости от зимовья, не видел? Теперь его всего снегом принакрыло.
– Чел-в-ка? – сорвался, потускнел голос у Гришки. – Не, Сев-сть-ныч, туда не ходил.
– Похоже – его убили…
– Да ну? – расширил вспугнутые зрачки Гришка.
…Скучно, неуютно шатуну-медведю в глухой тайге. Бредёт один-одинёшенек, смертный голод заставляет переваливать с кочки на кочку, с бугра на бугор. Ходит он тихонько, суясь мордой в коренья, вокруг старых сосен в надежде найти что-нибудь съестное – и, ничего не найдя, опять тащится по неведомому пути. Напрасно водит чутким носом, стараясь уловить знакомые запахи – мертва, совсем не отзывчива сегодня метельная тайга. Запорошило, позакрывало снегом все мышиные тропки и косачиные следы – трудно распознать и раздобыть что-нибудь. Сел под старый кедр, зевнул, смахнул уставшей лапой с морды подтаявший снежок – решил побыть до утра. Прилёг на рыхлую снежную перину, положил затуманенную голову на передние лапы, дремно прикрыл глаза.
Скрипнул от тугого порыва ветра морщинистый кедр – медведь вскочил, приподнял, навострил ухо: почудилось, что старое дерево пригрозило повалиться и придавить.
И в эту минуту почуял где-то впереди смутную надежду поживиться добычей. Буровя грудью опавший снег, поковылял косолапый к смутившей его голодный покой приманке.
…К утру на месте, где покоился мертвец, остались полузанесённые снегом звериные следы да клочья разодранной одежды.
– Тут вот он лежал, убитый, – сказал Данила. – Вишь, яма в снегу. Гришка, не увидев мертвеца, приободрился:
– Был ли кто тут? Лежал?
– Будто не видишь? Шатун побывал тут.
– Может, просто лежала одёжа какая – толком не разглядел, что было.
– Ты, Гриха, не заводи рака за камень. Не уводи в сторону.
…Улучив минуту, Гришка когтистой рысью вцепился в размягчённого благодушием Данилу, повалил на снег. Ядовито сверкнул в правой руке заточенный крючок. Ойкнул глухо Данила, ощутил острую боль в надбровнице, потекла по щекам кровь.
– Гришка!.. Ты что, гад?
– Чтоб тропу к золоту больше не угадал.
– Глаз лишить захтел, варвар! Свету! – Данила изловчился, собрался с силами, вывернулся из-под Гришки и поднялся буен, свиреп. Ну, держись, варначина! Только бы уцепиться покрепче за что-то, зипунишко на Гришке дряхлый, порвётся. Надо ухватиться за пояс… Данила, бывало, держал надёжно увесистый колот, размашисто бил по кедру, и после удара градом сыпались ореховые шишки. Пояс в ладонях. Прячет в грудную распашь окровавленное лицо Данила. Повис костлявой сухостоиной на его напрягшихся руках Гришка. Полетел камнем, кедр вздрогнул легонько, осыпал снежную крупу.
Но миновала Гришкина голова окаменевший комель, чуть тронул он его рукою и вёртко встал на ноги. Опять Гришка накрыл своим потерявшим всякую чувствительность телом Данилову голову, кружит по надбровнице хищным крючком. Повисло, расплылось на крючке что-то бесформенное с кровавыми нитями… Крякнул от жгучей боли Данила, поднял на хребте Гришку, успел схватить его за взмокшую тощую шею и повалился, теряя сознание.