Я отобрал у него бутылку, плеснул нам еще водки, свою тут же выпил, но мои глаза продолжали слезиться, и я прямо так, сквозь непрошеные слезы сказал ему:
– Ганс, дорогой ты мой фриц саратовский, клянусь тебе именем Российской империи, я тебя никогда не брошу!
Ганс тоже выпил, и мы, обнявшись, как молочные братья, затянули нашу любимую песню «Батяня комбат», хотя музыка вокруг звучала совершенно бесовская, абсолютно нам сейчас не в тему.
Мы вдруг здо́рово надрались, и я даже успел осознать, почему: незачем было пить натощак. Обед, которым накануне нас потчевали в «Метелице», для простого российского солдата выглядел сущим издевательством – ну омар, ну креветки, ну еще какая-то нездоровая и бессмысленная дрянь. Ума понять не хватает у тамошних рестораторов, что нормальному мужику не омаров надо щипчиками по тарелке гонять, а куриных бедрышек навернуть или там двойную шаверму в брюхо затолкать прямо с салатом. У нас напротив КПП части в Балашихе круглосуточно работали сразу два киоска шавермы, и к ним всегда стояла очередь из солдат, а то и офицеров. Вот где реальный бизнес люди крутили, не то что эти московские деляги…
Николь вышла из туалета с мокрой головой, и Ганс тут же сострил про ветер, но она не успела огрызнуться – в кабинет заглянул метрдотель и замер на пороге, радостно жмурясь всем сразу и каждому в отдельности.
Николь одним взглядом оценила ситуацию и прогнала его за горячим.
– Голубчик, мы очень-очень устали и очень-очень проголодались.
Потом она села рядом со мной и расстроено тряхнула кудряшками.
– Когда вы успели? Впереди ночь работы, а вы уже в хламину ужратые!
– …огонь, батарея, огонь, батальон, комбат ё командует он,– с удивительным добродушием откликнулся Ганс и потянул волосатую рыжую лапу к бутылке.
Николь не успела перехватить эту руку и теперь, с отчаяния закусив губу, смотрела, как Ганс разливает остатки водки по трем стаканам.
Ганс поднял свой стакан и ухмыльнулся Николь сквозь прозрачную жидкость.
– А ты у нас красавица! Просто эта, из кино, как там ее звали? Я же тебя в кино видел, женщина! Монро! Мэрелин, мля, Монро! – вспомнил он и немедленно выпил.
Я подумал, что за такой комплимент тоже стоит выпить, но Николь вдруг рухнула мне на грудь, как боксер после трех нокдаунов подряд. Она повисла на мне, прижав мои руки к телу, и я не стал брыкаться, напротив, затих на своем стуле, с наслаждением вдыхая ее чудесный запах.
Ее кудряшки щекотали мне нос, и я чуть повернул голову, чтобы случайно не чихнуть. В этой позиции мне стало хорошо видно все, что колыхалось в глубоком декольте ее платья, и я, разумеется, уставился туда, будто впервые видел.
Впрочем, кое-что я действительно увидел впервые. Чуть правее ее левой груди я увидел ровный белесый шрам, какой бывает от неглубокого скользящего пореза, словно били ножом по ребрам, но в последний момент промахнулись, только скользнув лезвием.
У меня тоже был похожий шрам на левой руке, и еще один, подлиннее, красовался под той же лопаткой – привет из уличной «стрелки» еще школьных времен.
– Миледи, можно, ваш мушкетер уже задаст вам тот самый финальный вопрос?
Она не поняла шутки, но часто задышала.
– Детка, тебе что, фашисты грудь резали? – почему-то шепотом спросил я, чуть касаясь губами ее розового ушка.
Николь вздрогнула, как от удара, и подняла голову.
– С чего ты взял? – начала заводиться она, но потом бросила взгляд вниз и устало прилегла на меня обратно.
– Миш, можно, я тебя попрошу? Очень сильно попрошу?
Я чмокнул ее в ухо в знак согласия, и она продолжила, буквально вгрызаясь губами мне в рубашку где-то в районе груди:
– Мы должны закончить это дело! Мы должны сделать это! Другого шанса уже не будет. Ни у меня, ни, тем более, у тебя, кретин!
Я еще раз чмокнул ее в ухо, но ей, похоже, надоели эти телячьи нежности. Николь снова подняла голову, так, что ресницы коснулись моей щеки, и прошептала:
– Миш, соберись, пожалуйста! Я ведь не москвичка. И я уже старая. По местным меркам,– тут же испуганно поправилась она.– И я не хочу возвращаться туда побитой собакой.– Она показала на колыхающуюся под нами толпу потных граждан, и я понимающе кивнул ей.
– Да, там тесно,– согласился я просто для того, чтобы хоть что-нибудь сказать.
Она сухо улыбнулась и погладила меня по щеке.
– Ты умный. А там действительно очень тесно. Так тесно, что в женском туалете могут бритвой полоснуть, чтоб не отсвечивала.
– О как! – посочувствовал я.
– Угу. Это они мне за Марка сделали. Год назад. За него пол-Москвы насмерть билось, когда он, дурак, с женой развелся.
– Дык ты ж, вроде, победила? – удивился я.
– Угу,– зажмурилась она, чтобы не видеть меня или свои тогдашние воспоминания.– Только вот он теперь стал принципиальным противником супружеской жизни. Говорит, что чувства должны быть свободными и искренними, без бюрократических оков.
– Ага-ага. И сколько времени тебе осталось при нем тусоваться?
– Да хрен его знает, Миша! – вдруг закричала она мне в лицо, и я понял, что этот вопрос изводит ее уже не первый месяц.
У меня не было к ней жалости. Какое-то другое, темное, возможно, опасное и сильное чувство колыхалось во мне, и я прислушался к своим ощущениям.
Разумеется, мне хотелось ее трахнуть, но это было как раз неудивительно.
Еще мне хотелось держать ее возле себя подольше, но и тут я не сомневался, для чего именно.
Было и еще что-то неуловимое, клубок каких-то невнятных, неоформленных желаний, копошащихся во мне где-то в глубоком подсознании, так что и не ухватить. Мне даже показалось, что я хочу написать ее портрет, запечатлеть эти тонкие, нечеткие, почти невидимые линии ее лица, и я изумился своим извращенным мыслям – таких желаний у меня не возникало с пятого класса, с тех пор, как любящие родители запихали меня, буквально насильно, в художественную школу, где всего за два года я возненавидел графику в частности и рисование в целом. Мне хотелось нарисовать ведьму – красивую, желанную и очень опасную.
– Эй, парень! Михась! Проснись!
она хлопнула меня теплой ладошкой по лицу, и я вернулся в Москву, в напыщенный и душный, но тем не менее переполненный гламурной фауной кабак.
Стол, за которым мы сидели, преобразился – теперь он был заставлен посудой разных форм и размеров. В каждой посудине что-то парило, блестело или, на худой конец, пахло, так что мне даже как-то вдруг стало нехорошо. Вокруг бесшумно сновали официанты, и, судя по сервировке, я понял, что они хозяйничают тут достаточно давно.
– Иди умойся,– приказала мне Николь, увидев мое побледневшее лицо, и я послушно отправился в туалет.
Вернувшись, обнаружил за столом двух неизвестных мне мужиков, напряженную, но улыбающуюся Николь и подозрительно знакомую, очень худую, коротко стриженную черноволосую бабу с огромным, раскрывающимся буквально до ушей ртом. Чистый крокодил, только в юбке.
Ганса за столом не было, потому что он спал на одном из диванов кабинета. Рядом с этим диваном был поставлен стул, на нем, аккуратно расправленный, висел пиджак Ганса, а под стулом ждали пробуждения хозяина свежевычищенные туфли. На туфлях сверху лежали черные очки.
– Ганс! – предупредительно щурясь, крикнула мне Николь.
И я собрался с мыслями, поправляя парик.
– Друзья, знакомьтесь, это Ганс! – снова крикнула она так звонко, что у меня в голове зазвучало эхо.
– Марк Быковский,– чуть привстал мне навстречу краснорожий коренастый мужик в свободной белой футболке и джинсах, и я с трудом узнал в этом нагловатом субъекте того самого пугливого терпилу, на лимузине которого мы удирали из гей-клуба пару дней назад.
– Андрей Вертер, строительный бизнес,– встал в полный рост другой мужик, рослый широкоплечий красавец в странной, какой-то чудной вязаной кофте с цветной вышивкой и пронзительно желтых вельветовых брюках.
Я пожал руки обоим и легко понял, кто из них приветствовал меня искренне, а кто притворялся. Притворялся, разумеется, Марк – на его красной морде легко читалось неодобрение, густо замешанное на раздражении и даже, по-моему, презрении. Впрочем, может быть, я сам себя накручивал.