Да, пять тысяч на книжке, ну так что? Он их семь лет собирает, с тех пор как с женой разошелся. Машину хотел купить. Раздумал, сказал себе: зачем мне машина? Возраст — к пенсии, мало ли что случиться может, а я одинок. Деньги и сами по себе не мешают. Да, сам заработал, сам откладывал, по сотне, по полсотне. Есть, конечно, закавыка и тут — эти две тысчонки за дачу с садом. Ну так если опять же разобраться — что тут такого? Разделились с женой — ей всю обстановку, тряпки, ковры-мохры, а ему — дачу с садом. Хотел работать там, дышать воздухом, оздоровляться. А получилась одна пьянка: «Иван Иванович, поехали к тебе на дачу, у меня дома жена, дети — неудобно». Заросло все бурьяном, соседи жаловаться стали: «От вашего участка разносятся сорняки, у вас тишины нет». В самом деле, работать некому, сам не любит, не умеет, жены нету. Дачу продал. Могут придраться: каким образом строилась дача? Где брали материалы? Если, конечно, честно — везли даром: «Иван Иванович, слыхал, вы дачу строите и у вас досок не хватает?», «Иван Иванович, слыхал, вам шиферу надо?» И везут и доски, и шифер — что делать с этим народом, если сами, без мыла, штопором в душу лезут, не могут без того, чтобы не угодить? Плюнь в харю — оботрется и снова: «Иван Иванович, чего вам еще?» Вот так она и выросла, эта дача, если честно. Ну да это давно было, раскапывать — ни в жизнь не докопаться.
Теперь вот этот чертов гараж. Ну зачем, зачем он его строит? Нет машины, велосипеда даже нет! А так просто, все строят, продают, бум кругом, всем надо гаражи, гаражи, гаражи... Зять попутал: достань да достань участок под гараж! Ему, Хохрякову, что один, что два участка доставать: взял два. Сказал одному типу: «Привези-ка, братец, мне железобетонного брака и счет не забудь дать, я заплачу» — так нет же, железобетон привез, а счет конечно, забыл. Теперь этого идиота днем с огнем не найти — перевели куда-то. Ну на что он ему сдался, этот гараж? Всегда гордился тем, что был пролетарием умственного труда, имеет только пиджак да несколько рубашек и лежанку дома, так захватила же его эта дурацкая страсть к собственности! Бацилла стадности заразила! Проклятый гараж! Пойти бы ночью с кувалдой и ломом, разломать его вдребезги, чтоб следа не осталось. Да ведь еще больше привлечет внимания! Нет уж, пусть стоит, заберут так заберут, и черт с ним. Да, но ведь если заберут — это улика, и улика ой-ой-ой какая! Ах ты ч‑черт! Он держался за голову и все думал, думал, думал.
И все сидел дома запершись. Сидел тихо, даже телевизор не включал. Пройдет кто по лестнице — замирал, не дышал и прислушивался. Сидел день, сидел другой, ждал, когда снова вызовут. «Посадят, посадят!» — почему-то думал он.
Хотел позвонить дочери: озарила мысль перевести на ее имя часть денег со сберкнижки. Но тщательно подумал и решил в конце концов этого не делать. Ненадежно, обманут: дочь не любит, зять — пройдоха, купили машину, в долгах сидят, сколько уж к нему подкатывались, подбирались к его деньгам. А сами — ни-ни чтобы помочь. Нет, пусть уж лучше с ним остаются его тыщи.
Голод гнал его из дома. Поздно вечером, перед закрытием магазинов, надвинув шляпу на глаза и тщательно закрыв дверь, он крался по полутемной лестнице, проходил двором и переулками в дальние магазины, где бы его никто не узнал, покупал там продукты и быстро возвращался, ускоряя шаркающий по асфальту шаг. Придя домой, снова закрывался на замок, затем заглядывал в ванную, в шкаф, пыхтя, становился на четвереньки и заглядывал под диван.
Однажды с утра зазвонил телефон. Раз, другой, третий. Иван Иванович подошел к телефону на цыпочках, но трубку взять не решался — поднесет руку и отведет. Наконец взял. Звонили с работы, интересовались, что случилось и когда он выйдет на работу. Он пробормотал, что заболел ангиной, слег и неизвестно, когда встанет. В тот же день после обеда к нему постучали. Раз, другой. Он на цыпочках прошел в переднюю, послушал. Женские голоса за дверью. Он не стал открывать. Кто знает, что им надо? За дверью постояли, затем простучали каблучками по лестнице вниз. Он прошел в комнату, посмотрел в окно сквозь занавеску — это приходили девушки-лаборантки с его работы. У одной в руках сетка, а в сетке — банки с соком, яблоки, пачки печенья. Он пожалел, что не впустил их: девушки милые, поболтал бы... Да, впустил бы — а вдруг следователь? Легко войдет, воспользуется, начнет обыск, заставит их свидетелями... Нет, нет, не надо ему никого. Следователи — народ хитрый, могут и женщиной притвориться. Он много пожил, знает кое-что, повидал на своем веку...
Ему пришла мысль, что слаба дверь. Вечером он пошел в хозяйственный магазин, купил хитроумную защелку и до самой ночи ставил ее. Получалось долго, потому что он старался не шуметь, чтобы никто не услышал, не догадался.
Теперь он чувствовал себя спокойней. Даже включил телевизор, сделав изображение почти беззвучным. Но телевизор уже не занимал его, он не мог ни во что вникнуть, движение на экране утомляло и раздражало. Он выключил его и больше уже не включал. Вечером он не включал свет, сидел или лежал на диване впотьмах и так засыпал в конце концов, не расстилая постели, не раздеваясь.
Однажды пришла дочь — она приходила время от времени делать у него капитальную уборку. У нее был ключ, она открыла замок, но дверь не открывалась — держалась на внутренней защелке. «Отец, открой! Отец! Отец!» — закричала она что есть силы и забарабанила в дверь, потому что он, услышав щелканье замка, не шевелился, не спешил, не желал открывать.
Наконец он нехотя открыл. Увидев его, дочь испугалась еще больше.
— Что с тобой, отец? Ты как мертвец! Ты болен?
Он осунулся, похудел, вместо багрового одутловатого лица — только нос и скулы землистого цвета, седая щетина кустами, испуганные, бегающие глаза, всклокоченные седые волосы, мятая рубаха, мятые брюки, грязно белые тесемки кальсон висят из штанин.
— Подожди ты, — оттолкнул он ее от двери, выглянул на лестницу — не стоит ли кто там — и быстро захлопнул дверь на защелку.
— Отец, тебе надо показаться врачам. Давай завтра пойдем с тобой, — она прошла, сняла пальто, села, опустив руки.
— Я не болен, — угрюмо возразил он. — Чего такой шум подымаешь? Меня скоро, возможно, арестуют, мне надо на некоторое время спрятаться.
— Что ты такое говоришь?
— Знаю, что говорю. За мной наблюдают. Поэтому не ходи ко мне некоторое время.
— Отец, ты болен! У тебя болезненная мнительность.
— Дура ты! Если бы все мне только казалось!
— Хорошо, пусть я дура, но завтра я отпрошусь с работы, и мы пойдем с тобой. У нас ведь есть знакомые врачи, это никакого труда не составит. Хоть к Ольге Николаевне, хоть к Игорю Петровичу.
— Я здоров, отстань от меня. Если пришла убирать, убирать не надо, сам уберу. Немного запустил — да, но мне было некогда, а теперь я свободен и каждый день буду мыть и убирать.
— Дай я тебе что-нибудь сварю — у тебя вид голодный. Ты ешь горячее? Как ты питаешься?
— Нормально. В столовой, дома — когда как.
— Дай я все-таки уберу. — Она подошла к дивану, на котором валялись газеты, носки, пальто, куча всякой дряни.
— Не смей! — рявкнул он, как злой пес, оскалив зубы, рванулся к ней и оттолкнул от дивана.
Она обиженно, растерянно отпрянула, встала у стены, не зная, что делать.
— Хорошо, отец, — сказала она. — Ты успокойся, я ничего больше не буду. Завтра я приду к тебе, и мы пойдем к врачам. Если ты не захочешь идти, можно, в конце концов, пригласить сюда. Жаль, что сейчас поздно, — посмотрела она на часы.
— Хорошо, хорошо, завтра, — угрюмо согласился отец.
И дочь ушла, с испорченным настроением, испуганная, обиженная, однако твердо решившая помочь отцу, пусть не из любви, но из чувства долга.
Хохряков же, проводив ее, заметался по комнате, как в ловушке. У него было твердое намерение — с врачами ни в коем случае не встречаться. А заодно и с дочерью. Да и дочь ли это была? Какая-то настороженная, смотрит так подозрительно, зачем-то к дивану бросилась. Все они оттуда, они хотят выманить его из квартиры, но это им не удастся! Нужно только изобрести способ, чтобы не пустить завтра дочь. И он его изобрел. Он кинулся в хозяйственный магазин, пока тот еще не закрылся, успел купить новый замок и переставить его, на дверях снаружи повесил бумажку: «Я уехал к жене».