И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу...
— Ах, пойдемте к нам! — залепетала накрашенная, дергая его за руку, когда он кончил. — Мы любим стихи, а их никто не знает. Не мужчины, а троглодиты. Пойдемте!
— Я, дочка, устарел для ваших компаний, — Хохряков вынул свой голубой платок, промокнул глаза.
— Нет, нет, вы живой человек среди всех этих...
Красавин наклонился и шепнул ей:
— Ты иди, не мешай, у нас деловой обед.
— Идите вы к черту, деловые люди, надоели, — огрызнулась она и снова повернулась к Хохрякову. — Можете еще что-нибудь почитать?
— Я все могу, — погладил себя по животу Хохряков.
— Иван Иванович, — заплетающимся языком заговорил Красавин, — извините, для разрядки я бы хотел немного... э, продолжить наш деловой разговор. — Красавин пьяно ворочал языком для куража, на самом же деле был почти трезв — он быстренько выхватил из черной папки акты сдачи дома и положил перед Хохряковым. — Подпишите, Иван Иванович, держу пари — завтра мои все сделают. На что? — протянул он руку.
— Ты опять со своими бумажками? — вытаращил глаза Хохряков, не замечая руки. — Н-не сделать тебе, и подписывать не буду.
— Иван Иванович, клянусь, сделаем!
— Кого обмануть хочешь? Завтра, завтра! Хулиган я хулиган, от вина и женщин пьян... — и он опять потянулся к накрашенной.
Красавин отложил папку с актами, шепнул что-то Лычкину, Лычкин подошел к официантке, и та принесла еще графин и холодных закусок. Красавин разлил по рюмкам, Хохрякову наполнил фужер, всучил в руку. Тот взял не глядя, продолжая беседовать с накрашенной.
— Иван Иванович, за женщин!
— Да-да, давайте! — Хохряков повернулся, выпил фужер, крякнул, съел свою порцию салата и снова повернулся было к женщине, но ее уже не было — Красавин успел сказать ей, чтоб она катилась ко всем чертям и не мешала. Хохряков сразу как-то обмяк, опьянел.
— Э-эх, ребята, нету Сережки Есенина, нету!
И меня по ветряному свею,
По тому ль песку
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску!
— Эх, дорогие вы мои, очерствели вы, нехорошими делами занимаетесь. Всё хотите продавать и покупать, алхимики вы.
— Алхимия считалась благородной наукой, Иван Иванович, — пьяно ворочая пальцем, ласково сказал Алабухов.
Красавин понял: момент упущен, кончилась у Хохрякова стадия благодушия, началась стадия разоблачения — эти стадии ими всеми уже давным-давно изучены. Сейчас, если круто не повернуть ситуацию, дойдет до ругани, до скандала в ресторане — и это Хохряков любит, — и тогда все пропало. И он круто повернул:
— Иван Иванович, поехали в дом отдыха на шашлыки!
— Пр-равильно! Ближе к природе, Иван Иванович, гудеть так гудеть! — отчаянно махнул рукой Алабухов.
— Ох и алхимики, ох и дельцы! — грозил им пальцем Хохряков, но уговорить себя позволил.
В вестибюле, пока он ходил в туалет, Красавин жаловался Алабухову:
— Я уже не могу, у меня язва разыгралась, этот дирижабль меня в гроб загонит и по миру пустит!
Затем отвел в сторону Лычкина:
— Тебе придется ехать в управление. — Написал он записку главному инженеру, что на работе его до вечера не будет и что надо еще сегодня сделать. Да Красавину просто не хватило бы денег на четверых. — Ну что этот главбух, свинья, всего пятьдесят рублей выдал, у меня же почти ничего не осталось! У тебя есть какие деньги? Выгреби, дай, завтра отдам.
Лычкин поскреб в карманах, наскреб восемь рублей.
— Давай! — забрал их Красавин.
Машина ждала на стоянке, Красавин усадил Хохрякова и Алабухова, сел сам. Посовещались, составили план: сначала в магазин — взять консервов, колбасы, коньяка, конфет, потом — за дамами; были у Красавина знакомые, готовые ехать веселиться сломя голову, только помани: одна — бухгалтерша, жена какого-то актеришки, другая, ее подружка, — будто бы музыкантша из детсада, это для Хохрякова, с ней между делом можно даже о Хемингуэе поговорить, третья совсем простота, продавщица из спортивного. Вот, значит, в шашлычную к дяде Грише за шашлыками и — в лес, в кусты.
III
Эх, что было, что было! Смех и грех, тошно вспоминать. Набрали шашлыков, в кусты забрались, а уж потом такое вытворяли... И песни орали, и «цыганочку» выплясывали, а уж лучше всех — сам Хохряков. Набрались все как зюзики. Шлюшонки эти Красавина всего помадой извозили. С Хохряковым больше всех возиться пришлось — на четвертый этаж потом затаскивать, а ведь акты так и не подписал. Под занавес Красавину еще жена выволочку устроила, как увидела такого красивого. Никаких шуток уж не понимает — он-то к ней по-человечески: разулся в передней, заполз на четвереньках, повернулся задом: «Возьми, — хнычет, — Люда, лентяйку, огрей как следует, виноват по всем статьям!» — так она как держала чайник с горячим чаем, так и треснула им об затылок, а потом вытолкала в переднюю, закрылась на щеколду и говорит, что это уже в последний раз, терпения ее нет, так что пришлось ему по крайней мере полночи спать посредине передней на полушубке, пока жена не уснула и он не открыл ножичком защелку и тихонько не перекочевал на диван в гостиной.
Но главное-то, что все это пустой выстрел. Хохряков, дирижабль этот, пузо на двух ногах, актов-то так и не подписал.
Последний шанс был утром. Красавин знал все эти тонкости. Приехал к нему на работу спозаранку, тот сидит, руками голову обхватил. Красавин подает ему бутылку коньяку, аккуратно завернутую в рулончик ватмана: «Вот, Иван Иванович, вы вчера просили измененный чертежик мусоропровода», — а сам черную папку наготове в другой руке держит — только распахнуть и акты на стол. Хохряков посмотрел тягостно на Красавина красным глазом — другой смотрел куда-то в пустоту — и сказал:
— Ты ошибаешься, не просил я у тебя чертежика на мусоропровод.
Красавин даже в лице переменился — так неожиданно это было, непривычно, даже страх его взял: что же дальше-то будет? Как быть?
— Вы не больны, Иван Иванович? — уже сочувственно, несмотря на раздражение, спросил он.
— Болен, да, болен! — взревел Хохряков. — Все, не будет вам больше лавочки! Кончилась лавочка, закрылась, прихлопнулась! Неужели не видите — другое время идет? Делать дело надо, а не бумажки подсовывать! Дураки!
— Иван Иванович, ну давайте — в последний раз! Хотите — перекрещусь? Первый с вами выпью за новое время? Но уж эти-то актики сам бог велел подписать по-старому! Сколько за них выпито...
Хохряков уставился взглядом сквозь Красавина, сквозь свою головную боль и еще что-то, что видел только он один, безнадежно махнул рукой и медленно сказал:
— Иди, Красавин. Иди и не приходи, пока все не сделаешь.
Красавин поджал губы и ушел. И пока шел по коридору и спускался по лестнице, цедил сквозь зубы проклятия и слова мести: «Ну погоди, тюфяк растоптанный, я тебе тоже... устрою!»
Он вышел, сел в машину и поехал в трест на планерку. У него самого болела голова после вчерашнего и от всех этих неприятностей, болел желудок, язва чертова, некогда в больницу лечь, некогда на курорт съездить, целебной водички вместо этой проклятой водки попить... Но сильней головной боли и желудка противно, надоедливо ныло и ныло где-то внутри, холодило грудь, а по спине пробегал гадкий, похожий на гриппозный, озноб — ожидался грандиозный разгон на планерке за несданный дом.