Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Не поеду, — рявкнул Хохряков.

— Ну хорошо, я вас только на машине подвезу, куда вам надо.

У Хохрякова машины не было, и он не стал упираться. В машину сели еще двое: тот самый Лычкин, который принес деньги, и приятель Красавина, веселый человек по фамилии Алабухов.

Сели и поехали и, пока ехали, уговорили-таки Ивана Ивановича пообедать с ними. В ресторан «Восток» вошли все вместе. Лычкин побежал вперед — заказывать столик на четверых.

II

Красавин, на правах завсегдатая и хозяина положения, позвал официантку, погладил по руке, сказал:

— Здравствуй, моя хорошая! У нас традиционное оперативное торжество, так ты уж нам, Галочка, сообрази побыстрее, а что и в каких размерах, ты знаешь.

Красавин хищно подмигнул коллегам. Скоро на столе появилась заливная осетрина, зелень, графин водки. Выпили, закусили. Красавин, чтобы с чего-то начать разговор, стал жаловаться на судьбу строителя: проклятая жизнь, ни дня покоя, вечера заняты, выходные тоже, гони и гони, пока на кладбище не отволокут, сколько уж их перехоронил, до пенсии не дожили, сковырнулись на ходу, а кому это надо, строить бы по-человечески, чтоб действительно на радость людям, да только как тут построишь, если всякие Затулины «давай-давай» — жмут, а Затулиных, естественно, еще кто-то... Рассуждая таким образом, Красавин одной рукой жестикулировал, а другой, словно фокусник, успевал быстро и незаметно наполнять рюмки.

— Вот послушайте мой анекдот, — сказал веселый человек по фамилии Алабухов. Начальника стройуправления Реута из Проммашстроя знаете? Ну, маленький такой, толстый, в берете ходит, мокрая сигарета всегда на губе висит. Недавно вернулся с юга, из отпуска, так с ним такой юмор был! Отпуск кончается, билет в кармане, а наличности — тю-тю, промотался вдребадан, сами понимаете — юг. За три дня до отлета отбивает SOS на работу: «Шлите сто». Три дня проходят, как один, — ни ответа ни привета, глухо, как в танке. Он с трояком в кармане садится в самолет: как-нибудь, мол, перекантуюсь. А самолет через Москву. В Москве из аэропорта в аэропорт переехал, бутылку пива выпил — нету трояка. И вдруг: задержка по метеоусловиям. Час, второй, полсуток, сутки. А жрать и курить хочется, и ни одной знакомой души вокруг. Ну, сигаретку стрельнуть можно, а булку, простите? Начал наш Реут таскать пустые бутылки со столов в буфете и сдавать. А только тамошние буфетчицы — вырвиглаз, у них за так просто бутылку не подберешь, у них весь цикл рассчитан: продают со стоимостью посуды, а как принимать — мелочи нет или некогда, ну а я или вот ты — будем ждать, что ли? Да плюнем и пойдем. Уборщица быстренько собирает и уносит, потому что бичи шныряют, тоже норовят бутылку утянуть. Ну, уборщица нашего Реута приняла за бича, накрыла и давай оттягивать. Но — заметьте почерк кадрового строителя! — Реут столковался с ней! Он сдавал ей бутылки за полцены, за шесть копеек, но зато он завалил ее бутылками, он обшарил весь вокзал, принялся за привокзальную площадь. Как увидит бутылу — тяп, и под пиджак. Заметьте, за первый час он заработал три рубля — начальником бы он столько не заработал!

— Гхэ-э-э, — хохотал, хрипел Хохряков, трясся жирным телом, вытирал голубым платочком слезы. — Знаю Реута. Как приедет ко мне... обязательно... спрошу... Гхэ‑э‑э.

— Только не говорите, Иван Иванович, что я рассказал. Это мне Баранов рассказал, — продолжал Алабухов. — «Сижу, — говорит, — на этот же рейс, из командировки, деньги на подсосе, познакомился с женщиной, у нее, заметил на всякий случай, полная сумка снеди, сидим, мило шутим — бах, ее рейс объявили. Пошел, — говорит, — с горя в буфет проедать последнюю мелочь, смотрю — Реут! Бросается на грудь: «Земляк, друг, как я ряд! Пойдем в ресторан!» Ну, думаю, — говорит Баранов, — повезло, идем чуть не в обнимку, боимся упустить друг друга». И что-то к ним швейцар прицепился, а у швейцара глаз наметанный. Они показывают один на другого — дескать, он меня приглашает, — да вдруг как хлопнут себя по лбу да давай хохотать! Скинулись, пошли в буфет...

Незаметно графин опустел — и появился новый; кончилась заливная осетрина — появились цыплята табака.

Только на миг задумался и нахмурился Хохряков, заметив это. Знал он свою слабость: если уж перепало за воротник, остановиться трудно. Он не алкоголик — нет, нет! — но удержу не знает, это правда. И любит-то не столько саму ее, проклятую, сколько все, что сопутствует: обильную закуску, шумное застолье. В последнее время такая жизнь опротивела ему, давила душу, беспокоила неясным страхом. Его окружили молодые, хищные, как волки, люди, пользуются его слабостью, и он уже не может противиться им, опускается, тонет в грязи, а они карабкаются ему на плечи и топят, топят его. Но вспыхивало это ощущение опасности именно в опьяневшем мозгу, вспыхивало и быстро гасло. Привычка брала свое, гнула его, бесовски заманивала, самым натуральным образом бесовски — маленький-маленький, тот уже маячил иногда перед ним где-то в дальних темных углах с крохотной рюмочкой в лапке и манил коготком к себе. Оторопь брала Хохрякова — грубый реалист, он презирал всякий бред и усилием воли брезгливо стряхивал его, как липкую паутину.

Только на миг задумался и нахмурился он и уже опять держит полную рюмку. Алабухов поднимает свою и провозглашает:

— За строителей, которые в огне не горят и в воде не тонут!

Хохряков глотает горький жидкий ком, который быстро и горячо прокатывается вниз. Он берет цыпленка, капающего жиром, поливает соусом, разрывает, вонзает в него крупные желтые зубы, хрустит костями, чавкает. А Красавин жужжит над ухом:

— Кстати, о Москве. Был я в Москве на семинаре, возили нас на жилой массив, показывали, как строят. Запудривают мозги: АСУ да АСУ. Знаем мы эти АСУ, говорю, не один выговор за них схлопотал, вы мне покажите, говорю, готовый дом. Завели в готовый. Так я им, как зашел в первую же квартиру, двадцать замечаний, не сходя с места, нашел. А вы, Иван Иванович, говорите!

— Ты мне сделай, как в Москве, хотя бы, я тебе не глядя подпишу, — отвечает добродушно Хохряков. Ему жарко, он снимает пиджак, вешает на спинку стула, вытирается бумажными салфетками и бросает на стол, лезет пятерней под рубаху, царапает брюхо, снова берется за жирного цыпленка. Лицо его еще пуще багровеет, на плохо бритых щеках яснее проступают белесые пучки щетины.

— Хорошо, ребята! — Хохряков облизал пальцы и опрокинул в себя еще одну рюмку. — Стихи охота почитать...

Как только дошло до стихов, Красавин быстро вынул из-под себя черную папку, положил ее на колени и расстегнул. Переглянулся с Лычкиным.

— Кого вам почитать? Сережку Есенина? Или Женьку Евтушенко? Нет, вот что я вам прочту, пожалуй! — и Хохряков начал, резко, грубо, глухо рявкая, взмахивая над столом огромной пятерней:

По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух...

— Сильно умно, — заметил Алабухов, — это для школьников. Вот сын их у меня долбает, а по мне — лучше уж анекдоты.

Но Красавин шикнул на него, и тот умолк. А голос Хохрякова хрипит, не сбиваясь:

...медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна...

— Хорошие стихи! — не прерывая его, бормочет Красавин. — Ах, Иван Иванович, умеете вы достать до сердца.

— Да, умеете выдать, Иван Иванович, — вторит Лычкин.

За соседними столиками смолк говор, головы повернулись: одни смотрят с улыбкой, другие с насмешечкой, третьи замерли и внимательно вслушиваются. Откуда-то припорхнула молодая, белокурая, накрашенная, придвинула стул, села рядом с Хохряковым, взяла его красную руку. Он повернулся к ней, однако ни лицо его, ни голос не изменились.

23
{"b":"865197","o":1}