Мало ли сколько видимого и невидимого есть не земле — со всем надо уметь обходиться. «И домовые есть?» — спросила я как-то у нее. «Есть», — твердо ответила она.
И поздняя заинтересованность удивительного собеседника Ольги Седаковой В. В. Бибихина, с одной стороны — Львом Толстым, а с другой — новой наукой о животных, этологией, как раз об этом же поиске. 6
И для меня эссе Ольги Седаковой в некотором смысле всегда о природе вещей — а природа как вещей, так и людей невероятно талантлива, она — волшебная сказка, и момент волшебства в ней — не то, что сегодня должно остаться незамеченным. А то, что нас в ней «топят, как котят» (а по звуку еще и «топят, как хотят»).
Такое столкновение с природой произошло для меня в рассказах Ольги Александровны про психбольницу, куда ее, юную девочку, отправили потому, что не очень могли понять, как быть с ее юношеским радикализмом. «Могли бы просто поговорить» — но не очень умели. Поскольку ничего предъявить ей не удавалось, единственное, что могли поставить, — религиозный бред. Спасли психологи, ученики Лурии, которые в этот момент проводили анкетирование в больнице. По результатам тестов, которые девочка согласилась пройти от скуки, выяснился один диагноз: «Она феноменально нормальна». Чувство времени, четкость организации, волевые проявления — норма, причем редко достижимая для обычных граждан. Норма как она должна быть. Просто «по природе». Когда Лурия вызвал ее в кабинет, он, видя ее замешательство, спросил: «Что вы так боитесь? Что, вы думаете, я с вами хочу сделать?» — «Как все, — сказала она, — убить». Собственно, это и есть обычный подход к «природе», как она сама рассказывала об одной знакомой: «Если бы я была котом, она бы меня кастрировала. Если бы я была деревом — она бы меня обкорнала. Если бы я была птицей…» и далее по списку. Что говорит не о том, что Ольга Александровна способна посмотреть «с чужой точки зрения», а скорее о том, что «это» она чувствует в себе. Она чувствует свою природу, природу человека, которая в нем тоже не от него самого. И которая в ее случае, между прочим, абсолютно постмодерна — не менее чем абсолютно волшебна.
В этом отношении один из моих любимейших рассказов Ольги Седаковой — об экзорцизме. Потому что призраки… тоже существуют.
Моцарт.
Анданте из сонаты №5 соль-мажор
Я не помню, к сожалению, как назывались эти шведские места. И прекрасное озеро в лесных берегах, к которому мы отправлялись не один раз в день — и плавали, переговариваясь, продолжая обсуждать вопросы перевода. Как оно называлось? И где-то не очень далеко от этих мест была знаменитая область с наскальными рисунками, Танум, куда нас однажды отвезли и где я вспоминала Александра Александровича Формозова, который всю жизнь изучал петроглифы и которому ни разу в жизни не дали увидеть эти знаменитые шведские наскальные рисунки: железный занавес. Но это другая история.
Это был семинар по поэтическому переводу: русской поэзии на шведский, шведской — на русский. Он продолжался неделю. Всех участников пригласил хозяин усадьбы, сам славист и переводчик Пушкина. Усадьба была совершенно как русские дворянские усадьбы, вероятно, XIX века. Это было удивительно. В России такие можно увидеть или в кино — или в виде музея: Тригорское, например. А это была живая усадьба. При усадьбе было даже здание домашнего театра — наверное, такими были крепостные театры. Хозяина рано утром, еще до завтрака, можно было увидеть на конной прогулке, верхом на высокой светлой лошади. Он был очень радушен, но держался как-то в стороне от всех и почти не разговаривал с нами.
Семинар продолжался с утра и до обеда (а перед обедом купание в озере), потом снова до ужина (и опять же купания, для желающих). Больше всего мы разговаривали с Барбарой Ленквист, моей давней знакомой, прекрасной исследовательницей русского авангарда, а потом Льва Толстого. Она переводила и мои стихи.
Ужин накрывали в большой зале при свечах. Было много вина — что для Швеции совсем нетривиально! Это вино и стало причиной происшедшего. В какой-то из вечеров, может быть третий, выпив порядочно сухого красного, я подошла к роялю, который стоял вдали. Мало того что он был открыт, на пюпитре стояли раскрытые ноты. Раскрыты они были на Анданте из Пятой сонаты Моцарта соль-мажор. Легкая вещь, ее может исполнить ученик средних классов музыкальной школы. Надо же! Я хорошо ее помнила. Я подошла к хозяину и спросила, не могу ли я попробовать сыграть это Анданте. Он вежливо сказал: «Пожалуйста!» — но лицо его как-то изменилось. Если бы не количество выпитых бокалов, я бы, конечно, поняла, что ему решительно не хочется, чтобы я трогала рояль. Но тут уже было не до понимания. До-до-до-до уже играло у меня в голове.
Я начала. Описать, что зазвучало, я не могу. Ни одна клавиша не издавала ОДНОГО звука. Назвать аккордом то, что она издавала, тоже нельзя. Кластер? Даже не кластер. Много звуков, которые никогда вместе не звучат. Что должно было случиться со струнами, чтобы они такое делали, даже не вообразить. Как будто их перевязали узлами и молоточки ударяли по этим узлам.
Но я почему-то не могла кончить. Я думала, что должна доиграть до конца. Хозяин при первых же звуках ушел. Потом стали расходиться и гости: вытерпеть такое звучание просто невозможно. А как же я? А у меня получается не слышать того, что я играю. Я только всеми силами смотрю на ноты. Я кончила в совершенно пустом зале и пошла в отведенную мне комнату.
Утром хозяин подошел ко мне и стал меня благодарить. Его было не узнать. Я не понимала, в чем дело. Вскоре посвященные люди мне рассказали. Оказывается, хозяин год назад похоронил свою единственную любимую дочь. Она умерла юной, после неизлечимой болезни, напоследок сдав университетские экзамены. Хозяин удалился от людей и год прожил в этом поместье, так что его никто не видел. И вот через год он впервые решил открыть дом и пригласить гостей, весь этот семинар поэтов и переводчиков. Но в доме творились странные вещи. Рояль был открыт на пьесе, которую любила играть дочь. И каждую ночь в доме раздавались шаги, потом игра на фортепиано. Хозяин не мог спать. Мы, гости, при этом ничего не слышали. Так вот, после моего бестактного жуткого исполнения все эти ночные видения кончились! Ларс (условно назовем хозяина так) совершенно изменился. В следующие дни он был вместе с нами, разговаривал, улыбался. На прощанье он сказал мне, что я могу считать этот дом моим и приезжать, как только мне захочется. Никогда больше в этом поместье я не была.
Кто хоть немного занимался ритуалами общения с загробным миром — знает об этом обмене между живыми и мертвыми, о том, что нужно сделать «здесь», чтобы «там» стало легче. В этом рассказе меня завораживает и то, насколько он классичен для этого жанра, и то, что он является иллюстрацией к постмодерной теме — играть Моцарта «иначе». Или, перефразируя Мамардашвили, говорившего о том, что теперь, в неклассическую эпоху, для нас важно «классическое мужество», но достигаемое «неклассическими средствами» (потому что классические средства приводят не к мужеству, а к конформизму и слепоте), нам нужна «классическая музыка», но получаемая «неклассическими средствами». Быть может, весь постмодерн и есть такая мужественная игра в честь безвременно почивших, страшно умерших мертвых.
7
И природа, и проза Седаковой празднуют в себе благополучное начало мира. Причем предмет прозы осенен светом нашей первой удачи, а именно тем, что и любовь, и щедрость есть и на них все построено. Это мне как-то сказала нищенка, слова которой я запомнила. Я шла по улице и легко подала ей, а она ответила мне: «Вот! Я всегда знала, что красивые добрее…» У Ольги Александровны была такая же мысль о принцессах — что богатому как-то легче все потерять и не жалеть, чем тому, кто считает, что добился всего сам и боролся за каждый шаг. Так, по крайней мере, дело обстоит в средневековых легендах. Ларс фон Триер на одной из таких легенд построил кинематограф современности — на легенде о «золотом сердце», о девочке, которая шла и раздавала все из того, что у нее было. И умерла, отдав жизнь, совершенно счастливой. Какая-то такая легенда лежит в основании мира, без нее невозможен первичный контакт человека и природы, человека и всего живого. Невозможно это ощущение сокровища, богатства, которое «дано». И дано «изобильно». И неслучайно крестьяне боятся красоты в людях. Красивым придется больше отдавать.