Плакал Адам, но его не простили.
И не позволили вернуться
Туда, где мы только и живы:
Хочешь своего, свое и получишь...
(«Прибавление к „Старым песням“»)
Отвечает Ольга Седакова вполне богословски выверенным образом. Зло, скорее всего, — это настаивание на себе, это жесткое «я», это твердая уверенность в себе, каков ты есть, которая с течением времени перейдет в «железную волю» революционеров и новых устроителей мира. В таком мире переменчивое не станет неодолимым, теплое — горячим, возвращаясь к приведенным выше примерам из словаря паронимов. Здесь, наоборот, — все осуждены. И такое «зло» есть в любой вещи, это ее «грех» быть только собой и ограничивать мир собою, быть не путем мира через себя, а препятствием, «царем» и основным подателем благ, как хотел быть Саул. Быть его краем. И кажется, вещи таковы всегда, с начала времен. От грехопадения Адама.
О том же самом пишет Ольга Седакова и в «Тристане и Изольде»:
Но злому, злому кто поможет,
когда он жизнь чужую гложет,
как пес — украденную кость?..
А он в себя забит, как гвоздь. (Курсив мой. — К. Г.)
Кто этакие гвозди вынимает?
Кто принесет ему лекарства
и у постели посидит?
Кто зависти или коварства
врач небрезгливый?
Разве стыд.
(«Карлик гадает по звездам»)
Стыд есть трудное размыкание, отрицание себя, боль от того, что ты есть тот, кто есть, мучительное раскрытие себя во внешнее, в другое. Стыд — это ожог, укол совести, потому что вдруг что-то в тебе стало тебе видимым. Эта невыносимость стыда близка к невыносимости суда. Стыд и суд — одно и то же. И, кстати, именно они — наказание Адама. Адам познал стыд и с ним — суд. И одновременно только стыд и суд — путь назад. И тем парадоксальнее у Седаковой, что стыд называется еще «небрезгливым» врачом. Как может стыд, который по определению есть брезгливость, до противоположности поменять свою природу? Размах значения слова «стыд» в этом крайне сжатом стихотворном шедевре широк — как будто написан той самой сосной по всему небу. На другом конце собственного пути, собственного следа, «стыд» есть что-то другое, чем мы привыкли думать. Боль меняет свою природу, из внутреннего состояния она становится внеш-ним стоянием существа на краю себя же. Стоянием на месте своего полного отрицания, стоянием — и принципиальным — там, где больно, трудно быть собою, где стыдно собою быть, на том самом месте, откуда больше всего хотелось бы уйти, где свершается суд, или труд любви.
И здесь мне хотелось бы еще раз вернуться к вроде бы навсегда оставленным прóклятым поэтам как поэтам стыда. В этом смысле фигура смыслового противоречия, резкая, жесткая сцепка контраста, которая ограничивает наш мир и часто носит у прóклятых поэтов облик непристойности, есть на деле фигура непокрытости человека перед зрителем, когда грех, как рана, открыт не морализму с его желанием поскорее прикрыть и спрятать «неприличное», а любви — как призыв и желание суда, который спасет. Это желание любить без границ, любить, как Бог. И вот тогда нельзя найти более религиозного поэта в истории французской литературы, чем Шарль Бодлер с его «Цветами зла». Именно в точке открытого греха и стыда только и возможна речь о любви. А где еще? Обыденность — это ведь не что иное, как гладкая поверхность прикрытых грехов, где главное — чтобы не было видно. Так и стихотворение Ольги Седаковой указывает на самый страшный грех: делать так, что ничего не будет видно.
Завтра мы встанет пораньше
и пойдем к знаменитой гадалке,
дадим ей за работу денег,
чтобы она сказала,
что ничего не видит.
(«Грех»)
Читая внимательно, мы замечаем, что в каком-то смысле поэзия Ольги Седаковой — это невероятно захватывающий детектив, поиск подлинной вины, сокрытого зла, с целью сделать его видимым, и счастье оправдания того, кто был опутан злом… Ведь вина, скажем, карлика в том, что он боится мира и загнан в себя, во внутреннюю тьму, которая есть, по словам поэта, он сам:
И вырывался он из мрака
к другим и новым небесам
из тьмы, рычащей, как собака,
и эта тьма была — он сам.
(«Тристан и Изольда»)
Но это — уже в конце стихотворения, а каковы шаги к этому спасению, к этой реализации. Шаги стыда? Как мы выходим из тавтологии Я есть Я есть Я есть Я? Как из этого выйти? Шаг выхода — в предыдущей строфе:
Я есть, но пусть я буду создан,
Как то, чего на свете нет…
Фразу «я есть» вывернули наизнанку и открыли путь чему-то новому. Сделано это было одним логическим ходом — когда ты уже весь есть, заполнен собой, то логично предположить, что единственное, что может быть теперь в тебе кроме тебя, — это то, чего нет. Продолжение:
и ты мученья чистый свет
прочтешь по мне, как я по звездам! —
При выворачивании наизнанку себя происходят две вещи — мучение: ты там, где тебя, тебя всего прежнего нет. Ты сам от себя отлетаешь. Ты теперь «карта» муки и одновременно, поскольку мучается существо, себя отторгающее ради того, чтобы быть вне себя, быть со всеми другими, то это существо претерпевает свою боль как очищение. И поскольку существо это хочет быть там, где всё и где все, боль превращается в свет и в свет для других. А поскольку когда больно, то это уже не внутри себя, а везде, поскольку это боль быть в мире полностью и незащищенно, быть открыто, то это — следующий шаг — уже существование тебя «как в космосе», как созвездия. Все это — сложнейшая логика выворачивания себя изнутри себя на том же самом месте. И максимальный «прирост» такого выворачивания — это тот уже освобожденный и от боли, и от сомнений смысл, который встает «надо всем», как настоящая «победа». Потому что там карлик обращается к кому-то вне себя, к кому-то другому, кому теперь он светит. Кого он любит. К некому Ты, перед кем только так и можно стоять. Кто будет по нему читать его жизнь, его правду, его грех и его свободу. Потому что теперь уже ничего не сокрыто, теперь все — правда. А Бог любит правду человека, какой бы она ни была. Он будет ее читать.
Перед нами человек, которого любят и который полюбил. Вот он, поворот Ольги Седаковой — абсолютный смысловой поворот, проделанный «в том же самом на оси того же самого изнутри вовне самого себя». В этом смысле каждое слово Седаковой стыдливо и знает стыд себя самого — обыденного, плоского, в себя вбитого. Эти значения слов поэт знает как никто. Именно поэтому он не имеет права пользоваться и ходульным «поэтическим словарем», то есть отчищенным регистром языка. В каждом из слов поэта есть память о смещении с прежнего «прикрытого» языкового места, память о муке и хрусте костей. Каждое слово Седаковой знает, что в нем есть точка перелома. Поэтому все ее слова и не кажутся «гладко» лежащими друг возле друга, а наоборот, словно дошедшими друг до друга под каким-то сложно вычисляемым углом, по кривым линиям, по сложным окружностям. Слова Ольги Седаковой ничего не прикрывают, они начинают свое движение друг к другу с того, что указывают на свою дистанцию от того значения, которое привычно для нас. Ибо если взять их на тех местах, что нам привычны, они не сложатся в смысл. Это может случиться только в ходе их перемещения, только если та тревога и волнение, что порождает в нас сама мысль о возможности их совместить, не исчезнут. Музыкальная «головоломка» — еще одно из возможных названий для играющей формы Ольги Седаковой [18]. Головоломка, где мы должны встретить смыслы таких разнополярных вещей, при которых наша «логика» раскаляется добела, а наше эстетическое чувство наслаждается тонкими переходами и скоростью рисунка фраз. Когда в итоге стихотворение в каждой своей словесной точке — как созвездие, ибо каждая точка далека от нашего понимания и одновременно — чрезвычайно близка, потому что удаляет ее от нас мера нашего стыда и мера принятой боли за то, какой она стала. Попав в мир Ольги Седаковой, каждая вещь узнает, в чем ее добро и зло. И как бывает в таких случаях — ее ожидают сюрпризы. 8. Оплата счета