[Я] хотя родилась и выросла в Москве, на самом деле произрастала в белорусском местечке, ибо вся моя обширная мишпоха, переселившись сюда всем составом, придерживалась своих традиционных взглядов, нравов и обычаев. Москва была очень маленькая, она помещалась в пределах Садового кольца, можно было или ходить пешком в гости, или, по крайней мере, ездить на троллейбусе Б и 10. <…> Поскольку они переехали не по одному, а все вместе, то не особенно ассимилировались, а общались в основном друг с другом. <…> И помню, что когда мне было лет 16, я вдруг осознала, что все люди, с которыми я общаюсь, – евреи. И все мои подруги. Ничего умышленного тут не было. Это было само собой. Ты выходишь замуж, и муж, конечно, еврей. Более того, не просто еврей, а человек из твоей же мишпохи. Я помню, мы с Рашидом Мурадовичем Каплановым однажды искали чей-то телефон. Я открываю свою записную книжку и читаю: Финберг, Финкельштейн… Он говорит: «Слушайте, а у вас вообще другие люди среди знакомых есть?»[16]
Похожий на азиата москвич, проводящий по полгода в Таджикистане, и уроженка «белорусского штетла внутри Садового кольца», вошедшая в избранный академический круг своего времени, – такие родители не могли не наложить отпечаток на ребёнка; к тому же на ребёнка, проявлявшего с самого раннего детства задатки гениальности.
Подобно многим филологическим молодым мамам, Виктория, как только сын начал говорить, стала записывать его изречения.
Стать философом очень просто. Надо поставить один вопрос и дать на него все ответы. Например, зачем человек учится в школе? Он там учит всё непозволенное, чтобы, когда, например, попадёт в плен, сделать это непозволенное – они же не ожидают, что он так сделает, – и убежать. Зачем бежать из плена? Чтобы не быть на смерти. А зачем не быть на смерти? Чтобы жить. Зачем жить? Чтобы было много удовольствий. Если ты умрёшь, то не увидишь травы, не услышишь шорох листьев, не пошевелишь рукой. От плена можно так ещё избавиться: предать своих. Но и тогда убьют: и те убьют, и эти. Или простыдишься на всю страну, все же будут рассказывать – и простыдишься. Лучше бежать. Вот зачем человек учится в школе. Ты сама могла бы догадаться об этом?..[17]
Некоторые из них были опубликованы после смерти Антона в журнале «Лехаим»[18] и сборнике избранной прозы «Лытдыбр».
В.: Хочешь, я отдам тебя в художественную школу?
– Зачем? Чтобы меня там учили подражать? Нет уж, сначала я построю свой дом, а потом посмотрю, как другие строят.[19]
Тут, как говорится, комментарии излишни: Антон Носик действительно всю жизнь «сначала строил свой дом». (И таки построил: дом этот – Рунет.)
Обращает на себя внимание всплывшая тема художественной школы. В это время в жизни Антона появился второй отец (или, во всяком случае, второй взрослый мужчина) – Илья Кабаков (р. 1933), один из самых продуктивных художников-оформителей детской книги и «самый знаменитый советский концептуалист», по отзыву экспертов Музея современного искусства «Гараж»[20]. Его арт-объект 1971 года «Всё о нём» считается первым произведением концептуального искусства в СССР, а в 1988 году на первом, легендарном ныне аукционе «Sotheby’s» в Москве его за 22.000 фунтов купил лично председатель правления «Sotheby’s» Альфред Таубман… и демонстративно подарил советскому Минкульту: дескать, разуйте глаза![21]
Таким образом, Антон Носик с юных лет оказался в эпицентре интеллектуальной жизни тогдашней Москвы, причём в среде разновозрастной и разнонаправленной. Вот как вспоминает это Максим Кантор – один из известнейших на Западе русских художников, острый писатель и тоже, как и Антон, выходец из яркой артистической семьи:
Мы жили на одной лестничной площадке с Кабаковым, Викой и Антошей. И у нас сложилась как соседская, так и «интеллектуальная» дружба. Это дружба была странной – все поколения не совпадали: папа[22] был на двадцать лет старше Ильи, я на двадцать лет младше Ильи, Антоша на десять лет младше меня, Вика на десять лет старше. То есть, всё это не было буквальной дружбой, но такими дискретными (хотя и сердечными) отношениями. Папа часто гулял вокруг дома с Ильёй, а иногда и с Антоном (!). Антон тянулся к моему чадолюбивому папе, который писал для него стихи, рассказывал истории и т. п. В папе всегда жил учительский, воспитательский пафос, и, когда я уже вырос, меня заменил в прогулках Антон.
Не из этого ли «дома художников» пришла к Антону твёрдая уверенность, что все со всеми знакомы и все всё знают? Уверенность, так поражавшая его знакомых и коллег, выросших в иных условиях.
Художники-концептуалисты, официально числившиеся иллюстраторами детских книг, – это не просто «интеллектуальный круг», но и такой же причудливый и уникальный выверт «скучных лет России» (эпитет Нины Искренко), как поэты, метущие дворы, и рокеры, подкидывающие уголь в котельных.
30 сентября 2013 года, поздравляя своего отчима с 80-летием развёрнутым и тщательно выверенным постом[23] в ЖЖ, Антон эффектно обрисовал его (и его единомышленников по неофициальному искусству) советский статус как жизнь Штирлица в тылу врага:
До обеда они вполне официально работали за астрономический гонорар на государство, а после обеда создавали картины и графику, писали тексты и снимали фильмы «в стол», без надежды когда-нибудь представить свои произведения советскому зрителю или читателю, зато с риском нажить неприятности всякий раз, когда об этом их творчестве кто-нибудь одобрительно высказывался за рубежом.
При этом «советские штирлицы» располагали серьёзным доходом и получали солидные льготы. Но ни превышающие месячный оклад инженера гонорары за несложную для художника с крепкой рукой выработку одного дня, ни путёвки в дома творчества, ни огромная мастерская в мансарде дома «Россия» (Сретенский бульвар, дом 6/1), ставшая андеграундным салоном, не могли компенсировать отвращения к «цветочкам и грибочкам», которыми Кабаков был вынужден заниматься четверть века, – и оно прорывалось порой в «концептуальных» жестах вроде грубой матерной фразы, набранной на книжной полосе позади этих самых цветочков и грибочков.
Немудрено, пишет Носик, что как только в 1986 году его 53-летний отчим сумел первый раз вырваться «в капстрану», на трёхмесячную стипендию в художественную школу в австрийский Грац, он в свои 20 лет чётко понял: назад «дядя Илья» уже никогда не вернётся.
Тогда, в 2013 году, в комментарии к этому посту я заметил, что устойчивость «официального» положения Ильи Кабакова определялась всё-таки не (с)только мягкостью советской власти, сколько неоспоримым талантом самого Кабакова и его жесточайшей профессиональной выучкой, позволявшей выполнять необходимую «производственную норму» за считаные часы и на приемлемом художественном уровне. На что Носик отреагировал довольно бурно:
Какая разница, сколько лет Кабаков учился перед тем, как сделал дипломную работу по «Блуждающим звёздам» Шолом-Алейхема.
Драма состояла в том, что он должен был заниматься хуйнёй, с его точки зрения. И деньги, которые за эту хуйню платились, его вообще ни разу не мотивировали. Главным побудительным мотивом была, ты будешь смеяться, конспирация, помноженная на его феерическую трудоспособность. На любую одну из толстых цветных книжек с переводными стишками и сказками он мог бы жить и безбедно содержать семью не меньше пяти лет, «предавшись неге творческой мечты».
Но – не осмеливался.
Для многих его коллег рисование детских книжек было частью призвания (по иллюстрациям Пивоварова, Гороховского, Булатова и Васильева об этом нетрудно догадаться). Но Кабаков, за единичными исключениями каких-то действительно хороших сказок, эту подёнщину очень искренне и от всей души ненавидел.