А что, я расслабил. Куда деваться. Если он разгадал мой маневр, то вполне может успеть нажать на кнопку, выпустив тонкий язык плазмы метровой длины.
Горовенко стал осторожно, спиной отходить к двери. Пожалуй, сделать уже ничего нельзя…
— А вы знаете, Руслан, ведь вы правы, — сказал он вдруг, уже почти стоя в дверях. — Матвеев был бы жив, не будь он так жаден. Так что, если честно, мне не жаль его.
— Одумайтесь, Эд, — как можно спокойней сказал я. — Не усугубляйте. Галактика велика, но вам все равно не скрыться. Очень скоро все ваши анонимные счета утратят анонимность. Как только вы потратите хоть кредит из своих денег…
Ироническая улыбка Горовенко заставила меня замолчать. Да, у него хватит силы воли забыть про свои капиталы, отказаться от них ради безопасности. Я понял, что вижу этого человека в последний раз.
Гарромер Декс, все это время выглядевший застывшей статуей, выстрелил щупальцем в сторону Эда как раз в тот момент, когда я окончательно смирился с поражением. Отвратительный хруст, вскрик, женский визг, стук падающего на пол резака… Через секунду Горовенко не занимало ничего, кроме сломанной чуть выше запястья руки. Еще через секунду я стоял рядом с ним и полностью контролировал ситуацию.
— Спасибо, Гарромер Декс, — с чувством сказал я. — От имени земного правосудия.
— При чем тут правосудие, Руслан? — В приятном голосе лергойца я услышал удивление. — Я защищал свою собственность.
Несмотря на все еще ощутимую боль в груди, я расхохотался первым.
Джон МАВЕРИК
РЖАВЫЙ ЗОЛОТОЙ КЛЮЧИК
Сколько развелось на свете умеющих наводить морок — видимо-невидимо. Ворожеи, маги всех цветов радуги, длинноволосые ведьмы, шептуны с губами черными и сморщенными, как сухие маслины. Тайны их на ладонях записаны. В глазах — мрак и алчность, за которые в средние века гореть бы им всем на кострах. Миновали дни, когда этот люд шел через Виллинген, как цыгане — табором, и каждого простака норовил облепить, точно мухи сладкий кусок пирога. Остались гордые одиночки. Схоронились по норам и ловят, как на блесну: кого на страх, кого на гордыню, кого на несчастную любовь. Их не любят, о помощи просят стыдливо и чураются, как прокаженных. Обратиться к магу — все равно что взять в долг у дьявола, но берут — когда припрет.
Есть и другие — не корыстные профессионалы, привыкшие из любой человеческой беды вытягивать золотые соки, а колдуны поневоле. Женщины, обычно темноокие, ревнивые, падкие до чужого счастья. Магия их не запечатана в колоде карт или в сыром курином яйце, не отлита из горячего воска и не каплет ядом с острия булавки, а совершается тайно, в глубине сердца. Как взглянут — так и засохнет счастье, будто срезанная ветка. Этих боятся и ненавидят больше всего, потому что деньгами от них не откупиться, а только слезами и кровью.
У Марты фон Лурен глаза независтливые — голубые и мокрые, как талые сосульки, но все равно ее дом жители городка обходят стороной. Дом — по годам старинный, родовой, а по сути, просто запущенный и старый, в котором она вот уже более полувека бьется в горькой нужде.
Болтают о Марте, будто умеет насылать порчу — но не обычную, от которой потом человек болеет, а незлую, легкую, с тонким флером волшебства. Только порча — она порча и есть. Пугаются люди. Говорят, дочка Людвига Циммера, местного торговца всяким старьем, как перекинулась с фрау фон Лурен парой слов, так через три месяца вышла замуж за индуса. Бедный Людвиг от горя чуть не наложил на себя руки. Потом пообвык, правда. Индус работящий оказался, хозяйственный. Магазинчик отремонтировал и музей антиквариата при нем открыл. А младший сын Шрайнеров, после того как пообщался с фон Лурен, бросил столярничать, уехал в Берлин, где, говорят, сделался художником. Художник — это разве профессия? Да вот, Кевин Кляйн. Пожелала ему как-то Марта доброго здоровья, и он тем же вечером вместо пивной прямиком отправился в тренажерный зал — качать пресс вместе с пятнадцатилетними пацанами. Может, оно и полезно и само по себе неплохо, а все-таки кому приятно ходить под мороком? Или, бывает, по улице ковыляя, мальчишке какому-нибудь подмигнет, мол, что руки прячешь, али украл чего? Тот и зальется краской, и отправится к матери с повинной — сознаваться, что стащил накануне из тумбочки десять евро на кино.
Так что Марту в Виллингене не любили. Встречали кривыми улыбками, а провожали недобрым шепотком. Пробегая — если случалось — в дневном угаре мимо щербатого от времени особняка фон Луренов, невольно замедляли шаг. Коротко втягивали в себя искристый, пропитанный ожиданием чуда воздух, тотчас сердито мотали головой и, не задумываясь, что их остановило, неслись дальше. Даже молодой почтальон Патрик, остерегаясь приближаться к входной двери, клал письма и рекламные листки на нижнюю ступеньку и сверху придавливал камешком, чтобы не унес ветер. Почтового ящика у Марты не было. Однако в тот день в его сумке лежало заказное письмо для фрау фон Лурен, так что волей-неволей пришлось подняться на крыльцо и позвонить. В глубине дома что-то затрещало и зашаркало, заскрипело, как в несмазанном часовом механизме. На пороге возникла худая и очень красивая старуха в чем-то похожем на японское кимоно, подпоясанное разноцветным оби, и в короне тускло-серебряных нечесаных волос. Она строго взглянула на гостя и, вытянув из манжеты белый платочек, как-то не то по-старчески, не то по-детски вытерла слезящиеся глаза. Патрик удивленно моргнул и тут же понял, что на старухе надето вовсе не кимоно, а штопаный-перештопаный байковый халат.
— Фрау фон Лурен, вам заказное. Распишитесь, пожалуйста, вот здесь, — сказал он застенчиво и ловко всунул фирменно-почтовую желтую ручку в ее сухие пальцы.
— Спасибо, милый. Дай Бог тебе счастья.
Она стояла в дверном проеме и смотрела, как Патрик чуть ли не вприпрыжку спускается с крыльца и радостно топает по садовой дорожке, а потом вернулась в комнату и надорвала конверт. Оттуда выпал сложенный вчетверо бледно-голубой листок, по которому, словно птицы по весеннему небу, разлетелись мелкие черные буквы. Фредерик пишет, брат. Марта села к столу и нацепила на нос очки, и оттого что стекла в них были старые и поцарапанные, весь мир вокруг нее потемнел и дал трещину, расколовшись на две одинаково тусклые половинки.
А юного почтальона вдруг охватила такая жажда счастья, что хоть скидывай башмаки да иди босиком по апрельским ручьям. Обувь он, конечно, не снял, но зашагал уверенно, не обходя мелкие лужицы. Брызги взметнулись радугой, и слова любви, которые Патрик вот уже полгода не решался сказать хорошенькой коллеге, вдруг засверкали прямо перед ним, среди весенней грязи, драгоценными камнями. Он подобрал их бережно — взглядом — и понес той, которой они были предназначены.
Фрау фон Лурен тем временем развернула листок и приготовилась к долгой и обстоятельной беседе с братом. Письма — это совсем не то, что телефонный разговор, когда мнешься и не знаешь, чем заполнить паузы, или, наоборот, не успеваешь вставить ни звука. Чужой голос вьется вокруг тебя, как осенняя пчела, зудит у виска, и не отмахнуться от него, не угадать, куда ужалит. Марта старалась как можно реже говорить по телефону. Другое дело — сесть удобно в кресло, заварить себе чашечку кофе и читать медленно, смакуя каждую строчку, каждый оттенок обращенных к тебе слов, каждый глоток эмоций. Если спросишь письмо — оно ответит. Посетуешь на плохое настроение, дурной сон, дождливую погоду, ломоту в спине или в колене — и на тебя прольется целебное сострадание близкого человека. Вот что такое чтение писем. А телефон? Ерунда. Пустышка.
«Здравствуй, сестра, — писал Фредерик, — как ты там, в нашей деревеньке? Не сомневаюсь, что все так же — у вас там никогда ничего не происходит. Этакое райское болотце, от которого раньше хотелось уехать подальше, чтобы не затянуло, потому что человеком хотелось быть, а не лягушкой, а теперь все чаще вспоминаю его с тоской. Приехать бы, посмотреть на родительский дом (совсем развалился, небось? И раньше-то был весь в заплатках), но, видно, уже не судьба. Болею. Вроде бы ничем конкретным — а просто света в глазах осталось мало и в руках никакой силы. Еле перо держу. Старые мы стали, сестра…»