Следует также иметь в виду, что звуки человеческого языка, взятые сами по себе, в отрыве от закрепленных за отдельными звуками комплексов значений, не обладают способностью к отражению. Язык, лишенный значений, представляет мертвую языковую материю, которая ни на что не указывает, ничто не обозначает, ни с чем не соотносится и ничего не говорит нам об окружающем нас мире. Поэтому всякого рода изменения звуков и их сочетаний не отражает никаких особенностей человеческого бытия. Это область звуковой техники, имеющая собственные законы. Искать здесь связи между языком и обществом в плане отражения бытия людей, различных социальных, экономических и культурных сдвигов и других общественных изменений – значит заниматься каким-то странным и совершенно бесполезным делом.
Некоторые советские лингвисты очень боятся всякого рода утверждений о наличии в языке так называемых имманентных законов. Вот что пишет по этому поводу Ф.П. Филин:
«Признание полной независимости языка от общества (уподобление его „естественному порождению“, своего рода биологическому феномену, имманентной саморазвивающейся системе и т.п.) представляет собой философский идеализм, научная несостоятельность которого доказана марксизмом-ленинизмом»[56].
«Внутренняя слабость концепций, – замечает В.З. Панфилов, – в основе которых лежит принцип имманентности, абсолютной независимости знаковой системы того или иного рода состоит в том, что этот принцип находится в явном противоречии с основным понятием семиотики – понятием знака. Сущность знака, его основная функция заключается в том, что он представляет, замещает нечто, находящееся вне этого знака и той знаковой системы, которая была бы замкнута на саму себя и компоненты которой ни с чем не соотносились бы вне ее»[57].
Основанием этой аргументации является утверждение о невозможности существования в языке имманентных законов, поскольку компоненты языка соотносятся с тем, что находится вне его. Но в действительности такой импликации нет, поскольку в языке есть сферы, совершенно индифферентные к тому, что происходит в обществе. Имманентные законы как раз и проявляются в этих сферах.
Фонетические изменения подчинены особым имманентным законам, управляющим изменениями звуков, многие изменения в морфологической структуре языков обязаны возникновению ассоциаций, подчиняющихся определенным законам человеческой психики. И вместе с тем мы на каждом шагу сталкиваемся с тем фактом, как различные слова указывают на определенные явления и предметы окружающего нас мира. Одно здесь не исключает другого. Суеверная боязнь имманентности, наблюдаемая в среде некоторых наших лингвистов, просто свидетельствует о непонимании того, что в действительности происходит в языке.
Стремление непременно связать социальность языка со способностью языка отражать все то, что происходит в обществе, явно навеяно вульгарно-социологическими идеями Марра и упорно продолжает существовать в настоящее время.
Из стремления превратить социальное в самостоятельную определяющую силу вытекает и другой существенный порок теории социальности. Совершенно не учитывается роль индивида. Дешериев даже заявляет:
«Сущность социальности в языке заключается, во-первых, в том, что ни одно предложение, ни одно словосочетание, ни одно слово, ни одна морфема не могут быть созданы одним человеком для самого себя, а могут быть созданы двумя и более членами коллектива в процессе их совместной трудовой и речевой деятельности»[58].
Такое заявление не соответствует действительности. Каждое слово и каждая форма создаются вначале каким-нибудь отдельным индивидом. Это происходит оттого, что создание определенного слова или формы требует проявления инициативы, которая в силу целого ряда психологических причин не может быть проявлена всеми членами данного общества. Марио Пей справедливо замечает:
«…мы можем предполагать, что общее принятие (common acceptance) символа осуществляется скорее через процесс возникновения индивидуальной инновации и ее постепенного распространения, а не как акт массового творчества»[59].
Отсюда следует, что социологизованная масса людей сама непосредственно никогда не создает языка. Каждое новшество в языке, в его фонетическом строе, в морфологической и синтаксической его структуре создается отдельными индивидами. Общество только в дальнейшем распространяет и делает вновь созданное общим достоянием всего народа. В этом состоит вся его определяющая сила. Однако при изучении природы социального совершенно недопустимо смешивать те импульсы, которыми руководствовался индивид при создании новшества и социальными потребностями массы народа.
Было бы наивно думать, что индивид при создании инновации всегда выполняет определенный социальный заказ. Так могут думать только вульгарные социологи. Индивид чаще всего руководствуется своими личными, индивидуальными интересами, совершенно не заботясь о том, будет ли созданное им новшество в дальнейшем подхвачено всем народом. Когда-то русское слово кричу звучало как крикjу. Кто-то вместо крикjу произнес кричу, потому что это легче произнести. Затем все это механически распространилось. Здесь скорее первоначально выступал в роли определяющей силы индивид, а не общество. Пренебрежение ролью индивида опять-таки идет от Марра, который писал, что
«язык это категория социальных явлений, отражающих в своем оформлении строй, смысл и устройство хозяйственной общественной жизни не индивидуума, а человеческого коллектива»[60].
Если материалистически подходить к проблеме, что определяет структуры языка, то следовало бы сказать, что это определение слагается из действий многих факторов. В образовании структуры языка одновременно участвуют факторы индивидуальные, социальные и биологические. Учитывая эти соображения можно легко сделать вывод, что социальная природа языка не является такой всемогущей силой, которая определяла бы в языке абсолютно все. А между тем некоторые наши лингвисты и философы хотят представить ее именно в этой роли. Значение социальной функции языка совершенно определенно гипостазируется.
Стремление к гипостазированию социальной функции языка имеет определенные причины. Прежде всего оно подчинено определенной методологической установке, сущность которой сводится к следующему: главным стимулом изменения языка являются внешние причины; внутренние законы представляют специфическое преломление законов развития общества.
Гипостазирование часто выступает как средство противопоставления неомарристского течения структурализму. В.И. Абаев обвинял структуралистов в отказе от исторической точки зрения, явившейся величайшим завоеванием науки первой половины XIX в.[61]. Таким образом, структурализм определяется как антимарксистское течение в языкознании, а гипостазирование социальной природы языка как выражение подлинного марксизма.
Возникает вполне законный вопрос, есть ли необходимость в таком гипостазировании. Классики марксизма явно не одобряли гипостазирование как метод изучения общественных явлений. Показательным в этом отношении является письмо Энгельса Йозефу Блоху от 21 [– 23] сентября 1890 г.:
«Я определяю Ваше первое основное положение так: согласно материалистическому пониманию истории в историческом процессе определяющим моментом в конечном счете является производство и воспроизводство действительной жизни. Ни я, ни Маркс большего никогда не утверждали. Если же кто-нибудь искажает это положение в том смысле, что экономический момент является будто единственно определяющим моментом, то он превращает это утверждение в ничего не говорящую, абстрактную, бессмысленную фразу»[62].