Внизу кричала на Славку мать — за то, что он уронил вёдра, и Тишка, опасаясь, что она поднимется к нему на подволоку и застанет его с отцовскими инструментами в руках, засуетился, не зная, куда спрятать пергаментный свёрток. Наконец он сунул его во внутренний карман пальто и, запахнув полы, застегнувшись на одну верхнюю пуговицу, спустился по шаткой жердёвой лестнице на сеновал, откуда через дверь вышел в сени. Мать разгорячилась, как кипячёный самовар, и на Тишку даже и не взглянула. А Тишка увидел её и сразу спохватился, что о сковородниках-то он и думать забыл. Первым его желанием было снова юркнуть на сеновал и забраться на подволоку, но разумом-то Тишка понимал, что делать этого не следует: мать переключит тогда свою ругань на его голову. «А ты чего лазишь взад-вперёд? Паутину, что ли, не всю ещё на себя обобрал?» Паутины, кстати, на нём было уже предостаточно. Тишка поотряхивал её и, глупо улыбаясь, застегнул на пальто две другие пуговицы.
Мать изводила своё сердце на Славку:
— У тебя что, руки отсохли? Пустого ведра не удержать?
— Да я нечаянно, — оправдывался Славка.
— За нечаянно бьют отчаянно, — не зная зачем, вклинился в чужую беду Тишка.
Славкины глаза по-ястребиному вонзились в него. «Ох, ох, испугал», — усмехнулся Тишка и, едва мать ушла, отобрал у брата оба ведра. Тот, конечно, не сопротивлялся. Уселся на крыльце успокаивать свои нервы. Да, Тишка как нельзя вовремя схватился за вёдра. Пока он бегает за водой, в доме все успокоятся, и, улучив момент, можно будет, ничем не рискуя, слазить на подволоку и за сковородниками.
И тогда Тишка испечёт каравай — да такой, чтоб в него, не выставившись, по всей длине вошли оба напильника. Пилки, отогретые в тепле, станут гнуться, и их можно будет, связав концы, утопить в тесте, как проволочные колёса. И когда каравай испечётся, никому и в голову не придёт, что там упрятаны инструменты, благодаря которым Луис Корвалан, перепилив тюремные решётки, совершит побег.
Конечно, до посылки надо бы Корвалану отправить письмо, предупредить его: так, мол, и так, в каравае напильники, поэтому при охранниках хлеб не ломайте. А все секретные советы лучше написать молоком между строчек на обыкновенном письме. Тишка вспомнил, что Мария Прокопьевна им рассказывала, как писал молоком в тюрьме Владимир Ильич — ещё и чернильница была из мякиша вылеплена. Зайдёт жандарм — так её с молоком сразу в рот. Не придерёшься. Одно беспокоило Тишку, что Корвалан может не догадаться о тайнописи. Надо как-то намекнуть ему, чтобы он погрел письмо над огнём. Эх, если бы Корвалан знал, как действовали старые революционеры! Он бы тогда моментально разгадал Тишкину хитрость…
6
Варвара Егоровна вытащила из ночи пышущие жаром пироги, а потом, помешкав немного, решила, что пропёкся, наверно, и Тишкин каравай. Не снимая его с лопаты, потрогала пальцем, продавливая корочку. Она упруго сжималась и, едва Варвара Егоровна убирала руку, пышно вздымалась вверх — готова и Тишкина стряпня. И уже на столе — у печки-то темно — Варвара Егоровна разглядела на каравае буквы — «Л. К.».
— Господи, уж не в Люську ли Киселёву влюбился?
Она вчера видела из окошка, как сын, отправившись в школу, долго стоял на тропке, держа руку козырьком. «Кого это он выглядывает?» — удивлялась Варвара Егоровна. Перешла к другому окну, из которого была видна вся дорога, и охнула: Люську Киселёву ждёт. Ну, Варвара Егоровна, дождалась: младший сын жених! Конечно, никакого значения она этому не придала, просто так рассмеялась. Мало ли школьники кто с кем ходят. А тут, когда на каравае буквы увидела, соединила вчерашнее с ними.
— Да нет, не должно бы…
Себя попыталась вспомнить, когда впервые мальчики стали нравиться. Выходило, что классе в пятом… И задумалась.
Сюрпризики сыновья преподносят. То в слезах из школы приходит — Корвалана жалко. А тут поуспокоился вроде, так девичьи инициалы стал выводить. Ну, что ты с ним будешь делать — постоянно у человека душа горит.
Славка… тот не такой — ему всё трын-трава. А дождётся, дождётся, и ему какая-нибудь вскрутит голову: к этому время идёт.
Но Тишка-то, Тишка-то… Под носом давно ли обсохло…
Варвара Егоровна понимала, что это, конечно, всё не всерьёз, детские благоглупости… Но всё же, всё же…
Она неожиданно вспомнила, как Люська приглашала её сына на день рождения. Было это ещё до школы, а Тишка на праздник собирался будто жених. Рубаху попросил у матери глаженую, от шорт отказался, надел штаны. И ботинки гуталином начистил.
Утром Варвара Егоровна наладилась сына будить, а его и в постели нету.
Оказывается, ни свет ни заря ушёл к Киселёвым.
Настасья Семёновна, Люськина мать, увидела его на крыльце нарядного, с букетом цветов.
— Тиша, ты уж больно рано пришёл, Люся спит…
— А я подожду, — ответил Тишка.
Варвара Егоровна потом смеялась:
— Шёл бы с вечера — и там бы спал на крыльце.
— Ну, мама, зато не опоздал, — оправдался Тишка.
Варвара Егоровна стояла сейчас перед Тишкиным караваем и улыбалась.
7
Затруднения вызвал посылочный адрес. Тишка, слюнявя фиолетовый карандаш, уже намалевал на фанерной крышке две строчки:
Страна Чили,
город Сантьяго.
Но не будешь же писать «Монастырь «Три тополя»; ни один чилиец такого адреса не разберёт. Если они называют свой город Сантьяго, так Тишка и написал Сантьяго. А монастырь зовётся у них по-другому, но Тишка не мог вспомнить как. Он вчера, перед школой, специально дожидался Люську Киселёву: Люська — отличница, должна запоминать всё, что рассказывают учителя. А она даже русского-то названия — «Три тополя» — не удержала в голове. Чёрт знает за что ей только пятёрки ставят, за красивенькие глаза, что ли…
Тишка сдержался, не высказал ей этого прямо, так она, дура, будто её за язык тянули, сама напросилась на откровенность.
— Ты видел, какую я заметку написала в школьную стенгазету? — похвасталась Люська и голову кокетливо набочок склонила: вот, мол, вам никому никогда не суметь, вы, мол, все олухи царя небесного. Вам в классную-то и то не написать… Ну, ни дать ни взять писательница. Агния Барто, не меньше… Будто она стихи сочинила… «Наша Таня горько плачет, уронила в речку мячик». А и накарябала-то всего-навсего о своём пионерском звене мы разучиваем песни, мы проводим сборы, мы собираем макулатуру.
— Если хочешь знать, так я и складнее твоего напишу. Люська сразу насторожилась, произвела в уме какие-то расчёты:
— Ага, так ты хочешь про Корвалана? Поэтому про «Три берёзы» и спрашиваешь?
Ох уж эта женская логика… Сразу всякие догадки, предположения… А у самой в голове-то — соломенная труха. Давно ли Тишка ей «Три тополя» тремя тополями назвал. А она уж переиначила, «Тремя берёзами» шпарит. Ну, и пусть живёт в заблуждении.
— Да уж если бы захотел, так не хуже твоего сочинил. Но Люська-то уверена, что у неё заметка про пионерское звено получилась покраше знаменитых стихов про Таню и мячик.
— Так ты читал или нет мою заметку? — напирала она. Тишка, конечно, читал, всем классом бегали к стенгазете. Но разве он Люське признается…
— Была нужда тратить время на чепуху…
Он хотел добавить: «Тоже мне… Агния Барто выискалась», но Люська уже закусила губу.
— А все читали, — встряхнула она головой. — Мария Прокопьевна даже хвалила…
Как же, как же… Будто Тишка не знает, что Мария Прокопьевна на Люськиной писанине чистого места не оставила, всё изрисовала красным карандашом. От Люськиного сочинительства одна подпись осталась.
— Чего заливаешь-то? — ехидно ухмыльнулся Тишка. — Она тебя хвалила не за то, что ты хорошо написала…
— А за что? — вперила руки в бока Люська.